— Его, — ответил мужчина. — Всё ждали катер, третий день море пустое… Не откажи…
Команда катера собралась на борту. Все смотрели на мальчика, но он по-прежнему сутуло сидел на корме в какой-то вялой, неживой позе и глядел в воду потухшими глазами.
— Полезай, — сказал Курилов, — и поскорее, а то у нас нет времени цацкаться с тобой.
И, сказав это, Курилов шагнул в рубку. Постукивая пальцами по штурвальному колесу, он смотрел в противоположное боковое стекло, доверху заполненное Байкалом. Теперь он чувствовал себя совсем скверно. Казалось, кусок железа давил на сердце — так ему было тоскливо. Ко всему, что было на душе, примешался еще этот больной мальчик. Ну чего они там медлят! Скорей бы ехать, черт побери!
Мужчина в гимнастерке с красным от напряжения лицом держал мальчика на вытянутых руках, а Стрельцов с Марфиным принимали его на палубу. Мальчик оставался неподвижным, голова его свисала вниз, и казалось, что это погружают на катер не человека, а куль с провизией. Наконец четыре руки приняли больного и осторожно понесли по колеблющейся палубе к кормовому кубрику, а мужчина в гимнастерке о чем-то громко говорил, идя за ними. Потом он вернулся, прыгнул в лодку и, оттолкнувшись от катера, поплыл к берегу.
Курилов рывком шагнул из рубки.
— Эй, приятель, а с ребенком кто будет?
— Я уже договорился, — крикнул мужчина, — не могу я никак… Маяк…
Курилов в сердцах хлопнул дверью рубки. «У него маяк, а мы что, к теще на блины?» Он резко взялся за гладкую, отполированную его руками баранку штурвала, уже остывшую от его ладоней.
Взревел мотор. Катер задрожал и тронулся.
На щитке управления тускло светились круглые стекла приборов, зеленые цифры и стрелки отчетливо выделялись на черных циферблатах. Курилов смотрел вперед. Байкал был тих. Лишь иногда налетавший ветер морщил поверхность, и тогда море было похоже на изрезанное глубокими морщинами лицо старого человека, который очень много пережил и с мучительной напряженностью о чем-то думает. Еще больше понагнало на небо зеленоватых облаков, и солнце, просвечиваясь сквозь них, заливало мир зыбким зеленым светом. И только у самого берега, где громоздились бурые сопки, море было бурым, густым, недобрым…
…Да, сыны писали редко, и никто из них ни разу не позвал его погостить. Когда они учились, писали чаще, и он выкраивал из своего небольшого оклада деньги и посылал им, а сам ходил в сто раз штопанном кителе и залатанных брюках, и начальство как-то даже сделало ему замечание, что, как-никак, он находится на государственной службе и не надо забывать о своем внешнем облике… Да, сыны ни разу не позвали его в гости. Ясное дело, он и не поехал бы к ним — далеко и дорого, — но все равно позвать они должны были. Должны были…
В рубку вошел его помощник.
— Курилыч, — сказал он, — мальчика мы положили в кормовой кубрик.
— Знаю, — ответил капитан не обернувшись.
— Лежит грустный такой, тихонький, войдешь — не посмотрит, а все глядит и глядит в потолок.
— Зачем ты мне это говоришь? — сухо спросил Курилов. — Зовешь меня к нему? Что я, сиделка, что ли? Или сестра милосердия? И вообще, я не знаю, что это — судно или плавучий лазарет?
Помощник, опустив голову, ушел. Курилов медленно поворачивал штурвал; он был хорошо смазан, двигался легко и плавно, и это теперь даже стало раздражать его. Все пасмурней и пасмурней становилось над морем, сквозь мглу смутно просвечивали островерхие сопки и скалы. Сырость и прохлада проникали в рубку, и Курилову было зябко, неуютно.
У носа катера с криком пролетела серая чайка, и капитан подумал, до чего же ей одиноко и тоскливо сейчас. |