Изменить размер шрифта - +
Альбертина в момент знакомства с Рассказчиком говорит как школьница. Она с сияющими глазами восхищается сочинением своей подруги Жизели, которая, имея экзаменационной темой: «Софокл пишет из Ада Расину, чтобы утешить его после провала «Гофолии», так начала письмо Софокла:

«Мой дорогой друг, извините меня за то, что пишу вам, не имея чести быть лично знакомым, но разве ваша новая трагедия «Гофолия» не свидетельствует о том, что вы в совершенстве изучили мои скромные труды? Вы не вложили стихи в уста протагонистов, то есть главных персонажей драмы, но зато написали их — и прелестные, позвольте вам это заметить — для хоров, что было, как говорят, весьма неплохо в греческой трагедии, но для Франции является подлинным новшеством. К тому же ваш талант, столь раскованный, столь изощренный, столь обаятельный, столь тонкий и деликатный достиг энергичности, с которой я вас поздравляю… Хочу передать вам все мои поздравления, к которым добавляю, дорогой собрат, выражение моих глубоких чувств…»

Такова первая Альбертина. Позже, когда Рассказчик увидит ее снова, Альбертина уже употребляет столь новые для нее слова, что Рассказчик делает вывод о больших изменениях, произошедших в ней. Она говорит: «Отбор… По моему мнению… Промежуток времени…»

«По моему мнению, это должно подойти лучше всего… Я полагаю, это наилучшее решение, элегантное решение».

Это было столь новым, столь явно наносным, позволяло подозревать столь причудливые пути через ранее неведомые ей области, что на словах «по моему мнению» я привлек Альбертину к себе, а на «полагаю» усадил ее на свою постель».

Он хочет поцеловать ее, но еще не осмеливается. Последнее филологическое открытие придает ему смелости. «Да, — сказала Альбертина, когда речь зашла об одной девушке из «стайки», — у нее вид прямо как у потаскушки». Потаскушка кажется Рассказчику знаком если не показной искушенности, то, по крайней мере, внутренней эволюции. Отныне Альбертину можно целовать.

Иногда похоже, что прустовское подражание доходит до карикатуры. Таким представляется язык доктора Котара, которым он изъясняется во времена «Любви Свана». Котар располагает столь ограниченным словарем, что все фигуральные выражения воспринимает буквально, восхищается тем, как госпожа Вердюрен их употребляет, затем вдруг и сам на это отваживается с какой-то грубоватой робостью и часто не к месту. Позже, когда он становится знаменитым профессором, его язык остается таким же вульгарным, но за счет усвоенных оборотов превращается в мозаику затертых штампов:

«В любом случае, — говорил он, — придут Германты к госпоже Вердюрен, или не придут, она и не таковских принимает — Щербатовых, Форшвилей и всякое такое, людей самого высокого пошиба, всю знать Франции и Наварры, с которыми, сами увидите, я тут запанибрата говорю. Впрочем, этот род индивидов охотно ищет знакомства со светилами науки, — добавил он, с зияющей самодовольством ухмылкой, которую на его уста вызвало горделивое удовлетворение не только тем, что выражение, некогда закрепленное за всякими Потенами и Шарко, теперь прилагалось и к нему, но и тем, что он научился наконец употреблять его, как подобает, в числе всех прочих, что допустимы в правильной речи, и которые он после долгой зубрежки основательно усвоил…»

Но это не карикатура. «Вульгарность, как главная черта человека», подчеркнута здесь с жестокой, но скрупулезной правдивостью.

Разве карикатурна речь молодого Блока, отягощенная гомерическими образами, которые он применяет к самым заурядным событиям? Нет, это легкое преувеличение чудачества, которым грешили тысячи начитанных подростков. Из писем Пруста явствует, что он и сам через это прошел. И когда Блок, делая вид, будто знает английский, произносит (ошибочно) лайфт вместо лифт и Венайс вместо Венис (Венеция), это тоже может быть личным воспоминанием, обидным и смешным.

Быстрый переход