Бог знает, какой день я проведу! По крайней мере сейчас (около семи часов), когда я пью кипящий кофе с молоком, умоляю тебя: пусть ничего не открывают до половины десятого, потому что это будет ужасно. У меня в комнате какая-то пыль, не знаю какая, к тому же запах, оставленный, наверняка, парикмахером, которые к моему ужасному приступу отношения не имеют, но обостряют его, стоит мне вернуться в свою комнату. Я, по крайней мере, развлекся интереснейшим Ленотром в «Тан». Тысяча нежных поцелуев…»
Эта безмерная привязанность, как и все сильные чувства, не была избавлена от конфликтов. Мать, на чьем попечении был дом, принимала сторону слуг, которые жаловались, что их будят в немыслимое время, чтобы приготовить окуривание. Порицаемая своим мужем за потворство, она в кратких вспышках суровости делала вид, будто сердится, что Марсель, привыкший к бесконечной снисходительности, переносил плохо. Из-за чуть более резкого слова ему случалось рыдать всю ночь. Если же, напротив, он артачился и сбрасывал опеку, страдала мать — потому что теряла свой полный контроль над ним: «Когда мой мальчик был под моим крылом, все шло хорошо. Но когда дети подрастают, им кажется, будто они знают больше, чем их Мама, и хотят все делать по-своему…» Стоило Марселю отправиться в какую-нибудь поездку, она, зная щедрость сына, доходившую до расточительности, контролировала его расходы, словно он был пятнадцатилетним ребенком.
Марсель Пруст своей матери:
«Позавчера утром ты отправила мне 300 франков. Позавчера я не потратил ни сантима; вчера ездил в Тонон и обратно (2 франка 10 сантимов), а вечером к Бранкованам (7 франков за экипаж, включая чаевые). Но из этих 300 франков я заплатил: 1) счет на 167 франков; 2) счет на 40 франков — аптека, вата и т. д., которые мне записали в долг, хотя я сам оплачиваю свои расходы, но так уж вышло, я тебе потом объясню; 3) 10 франков (цифру указал господин Котен) официанту, который утром принес кофе с кухни; 4) 10 франков лакею, которого называют лифтером, за множество услуг, которые он мне оказал, — цифра подсказана молодым Галаном. Я сейчас тороплюсь, так что наверняка забыл еще что-нибудь. Но, если не ошибаюсь, это уже составляет 167 + 40 + 10 + 10 + 9,10 = 236,10, стало быть, у меня должно остаться только 300–236,10 = (если я правильно сосчитал) 63,90… Все главное сказано. Завтра — беседа и нежность. Тысяча поцелуев».
Его дружеские связи постепенно расширялись. Одновременно со своими успехами в свете он медленными шагами продвигался немного и в мире литературы. То была пора «прекрасного и наивного масснеистско-дюматического возрождения», шедшего от Сарсе и Гуно к Доде и Мопассану, а затем к Бурже и Лоти. Пруст, который в детстве любил в Альфонсе Доде некоего французского Диккенса, встретил его у госпожи Артюр Беньер, потом вместе с Рейнальдо Аном стал частым гостем по четвергам на улице Бельшас. Сыновья романиста привязались к нему, особенно Люсьен, самый младший, у которого было такое же чувство юмора и острый ум, что и у Марселя, и такое же отвращение к набившим оскомину фразам, которые «вызывали зубную боль и заставляли кривиться». Они оба называли их занудствами. В числе занудств были: «Бескрайняя синева или Лазурный берег вместо Средиземного моря, Альбион вместо Англии, Зеленый Эрин вместо Ирландии, наши солдатики вместо французской армии, Гернсейекая скала вместо изгнания, вся песня «Пемполезка» и т. д.» Занудством было также, когда кто-то, прощаясь, небрежно бросал по-английски: «Bye, eye», хотя не знал языка. Любое занудство вызывало у обоих друзей приступ неудержимого смеха (Марсель пытался сдерживаться, прикрываясь перчаткой), который людей обидчивых раздражал. Однажды, давясь от хохота и сгибаясь пополам, они вынуждены были бежать под суровым и подозрительным взором никогда не прощавшего Монтескью.
Люсьен Доде прекрасно видел странности своего друга, его щепетильные, туманные и безумные представления об элегантности одежды («Тщательно следи за своим костюмом, — писала ему госпожа Адриен Пруст, — и прежде всего — никаких лохм, как у франкского короля…»), но опровергал преувеличения тех, кто, плохо зная Пруста, описывал его как всегда одержимого светскими условностями, всегда одетого шиворот-навыворот, с ватой, торчащей из-под стоячего воротничка и засунутой туда из опасения простуды, всегда щедрого на преувеличенную лесть и непомерные чаевые. |