Изменить размер шрифта - +
Домой ей было пока нельзя, потому что… ну, например, она должна оказать большую услугу британской короне, это очень важно… Галиматью, которую Штейнбок приводил в качестве аргумента, Алиса обычно выслушивала с выражением понимания, после чего и начинались монологи, которые фиксировала видеокамера. На этот раз, однако, что-то было в ее интонации, заставившее доктора отказаться от ставшей уже привычной фразы. Он давно научился чутко реагировать на малейшие изменения в настроении своих подопечных, на любую возможность проникнуть в глубину подсознания, понять, изменить…

— Сегодня, — сказал он. Почему? Он не знал. Это был обычный день, ничем не отличавшийся от прочих. — Сегодня ты вернешься домой, Алиса. Ты вернешься, а я останусь, и мне будет грустно и одиноко, потому что…

Он заставил себя прерваться, чуть ли не пальцами защемил себе губы, потому что слова, которые он собрался произнести, были не просто глупыми, они были с медицинской точки зрения недопустимыми, минуту назад ему и в голову не пришло бы сказать нечто подобное, но утро было поистине странным — не для всех, только для них двоих, сидевших друг против друга и соединенных невидимой лентой.

— Да? — радостно произнесла Алиса и даже наклонилась через стол. — Домой? Как хорошо!

И тут же нахмурилась, настроения у нее менялись с калейдоскопической быстротой:

— Господи, как плохо! Я хочу сказать, сэр, что вам тут будет, наверно, одиноко… Я… мне…

Она запиналась, как ученица, не выучившая урока. Почему он сказал, что сегодня она вернется домой? Как она может вернуться куда бы то ни было, кроме как в собственное душевное безвременье, передав управление сознанием Эндрю Пенроуз, которую ему хотелось видеть меньше всего на свете?

— Вам будет одиноко, — сказала она, — потому что вы меня любите, верно?

Он должен был ответить?

Штейнбок сглотнул подступивший к горлу комок и, помедлив, сказал не то, что должен был говорить по всем канонам обращения с больными, а то, что говорить был не должен, не имел права, не хотел, не собирался, еще минуту назад ему бы и в голову не пришло произнести нечто подобное:

— Да, Алиса. я полюбил тебя сразу, когда увидел…

И только произнеся эти слова вслух, понял, что сказал истинную правду, точную, как показания хронометра.

— Вы меня действительно любите? — сказала Алиса и улыбнулась. Глаза ее стали еще более голубыми, чем прежде, если это вообще было возможно. Щеки вспыхнули румянцем — не смущением, как можно было ожидать от молоденькой девушки, а удовольствием, испытанным уже не раз взрослой женщиной, но все равно желанным, как всегда бывает желанным восход солнца, хотя повторяемость этого явления и его нудная привычность могут, наверно, кого-то довести и до нервного истощения. Штейнбок вспомнил случай из своей практики, это было лет десять назад, в истории болезни пациента (мужчины лет сорока) он записал "фобия солнечного восхода", и теперь, глядя в глаза этой девочки-женщины, вспомнил тот случай и улыбнулся в ответ, и стало ему почему-то легко, он потянулся через стол и погладил Алису по щеке, совершенно забыв, что камера этот жест непременно зафиксирует, и придется потом объяснять Джейдену, что за метод он применил в его отсутствие.

— Правда-правда, — сказал Штейнбок. — Мне никогда не встречались такие…

Ему хотелось придумать единственное и точное определение, потому что и эта женщина была на самом деле единственной…

Господи, как глупо. Чьи глаза смотрели на него и верили каждому слову? Глаза Эндрю Пенроуз? Или Алисы Лидделл?

— Я, — она потупилась, пальцы ее нервно затеребили поясок на платье. — Вы…

— Меня зовут Йонатан…

— Да, знаю, Йонатан… Это библейское имя?

И неожиданно, стрельнув в него глазами:

— Мне вы тоже сразу понравились, Йонатан.

Быстрый переход