"Алиса — это я, — подумал он. — И профессор Бернал — тоже. И Тед. В разных мирах".
"Конечно, — сказал он себе. — Я был Йонатаном Штейнбоком, и Штейнбок был Алисой Лидделл в том мире, где профессор Доджсон катался с девочками на лодке, но не там, где катался такой же профессор в нашей реальности, а там, где он, возможно, никогда не написал своей знаменитой книги. Я был"…
"Почему был?" — спросил он себя, приближаясь к звезде, которая уже слепила настолько, что свет ощутимо давил на чувствительные точки сознания, отталкивал, как уносит от берега сильный прибой неопытного пловца, и нужно было грести в этом ослепительном океане, иначе — мрак, дно, угольная чернь, — и он греб, теряя силы и растворяясь во всепроникающем свете, который тоже был он, Йонатан Штейнбок, и он, Тед Диккенс, и он, профессор Бернал, и…
…Она сидела в своей комнате у распахнутого окна и читала скучную книжку о мыши, едва не утонувшей в озере из выплаканных ею слез. Книжку подарил ей вчера дядя Чарли и посоветовал внимательно прочитывать каждую фразу, потому что в каждую он вложил скрытый, понятный только им двоим, смысл. Она вчитывалась, но не понимала, ей хотелось захлопнуть книгу, перелезть через подоконник и оказаться в саду, где под камнем в норе с прошлой осени жил белый кролик с малиновыми глазами, понимавший английский язык и даже выучивший с ее помощью три простых слова: «пить», "солнце" и "как хорошо, что ты со мной, моя милая". На самом деле это тоже было одно слово, Алиса сама его придумала, чтобы обозначить простую мысль, и кролик слово знал, и мысль он знал тоже, он вообще был очень умный и…
Она уронила книгу на пол — что-то опять затягивало ее, как вчера, как уже много раз затягивало днем или ночью, или во время обеда, и тогда мама смотрела на нее укоризненно, а отец сурово качал головой и требовал не витать в заоблачных эмпиреях… Что-то затягивало ее и по широкой (она не чувствовала близости стенок) темной жаркой трубе выбрасывало куда-то, где она чувствовала себя в чужом теле, а в последний раз говорила будто сама с собой и сама себе отвечала, но видела себя почему-то в облике взрослого мужчины с таким удивительным взглядом, что…
Влюбилась?
Можно ли влюбиться в себя?
Она схватилась обеими руками за ручки кресла, потому что ей стало страшно, она не хотела… "Не надо", — сказала она себе мужским голосом — голосом того мужчины, который был ею в мире, где в комнате, ярко освещенной не свечами и не газовыми рожками, а каким-то, подобным солнцу, светильником, она говорила с собой о любви и понимала себя, а теперь требовала остаться, не надо, ты погибнешь, если пересечешь эту границу, уходи, немедленно уходи…
Голова стала такой тяжелой, что Алиса уронила ее на грудь, а руки ослабели, и хорошо, что день сегодня был прохладным, и облака стлались по земле, и можно было вдохнуть их влажную силу…
"Тед", — позвала она, как звала всегда, если ей становилось трудно справиться самой, он никогда не заставлял себя ждать, думал вместе с ней и, возможно, сам был лишь какой-то ее мыслью, выбиравшейся на свет Божий, чтобы помочь другим ее мыслям, не таким резвым и иногда ей самой непонятным.
"Чего тебе?" — сказал грубый Тед, которого она всегда представляла немытым, неуклюжим мальчишкой с вечной грязью под ногтями и спутанными волосами. "Кажется, я влюбилась", — подумала она, и Тед сразу отозвался с присущей ему прямотой: "Эти девчонки, — заявил он, — вечно втрескиваются в кого ни попадя".
"Не говори так, — подумала она, — он самый лучший, но почему он убил себя, он тает, как лед в Темзе, когда наступает весеннее равноденствие". |