Папироску, может быть, желаете выкурить… от скуки? — прибавил он, как бы желая побаловать меня.
— Благодарю вас, я сейчас курил.
— А еще? посидите, покурите. Или вот газету… Пишут, Бѐку какую-то привезли (лицо его осветилось при этом улыбкой, вероятно, ради доставления мне удовольствия мирским разговором)… Так потрудитесь уж подождать, — прибавил он, поощряя меня ласковым взглядом и делая движение, чтоб удалиться.
Но я вспомнил совет Алексея Степаныча, что нужно об реформах завести разговор, и решился остановить ласкового чиновника.
— А у вас, кажется, довольно-таки дела? — приступил я стороною.
— Нельзя сказать. Вот у его превосходительства — точно что много дела. Ведь от них все исходит и к ним же опять все возвращается. Ну, а у нас… нынче начальство у нас снисходительное: сверх сил не требует!
— Однако ж все-таки… Помилуйте! сколько реформ мы уж видели, а скольких еще не видали… то есть несомненно увидим в ближайшем будущем!
— Теперь — мы отдыхаем; внутрь обратились. Внутри разбираемся, — сказал он, вовсе, по-видимому, не стыдясь и не желая делать тайны из временной приостановки реформаторской деятельности. — Так вы уж будьте так добры, подождите!
Высказавши это, маленький человек тою же неслышною поступью удалился от меня. Начиналась таинственность. Вот я и об реформах заговорил, думалось мне, а он даже внимания не обратил! — видно, не так-то легко в этом месте завязываются разговоры об реформах, как предсказывал мне Алексей Степаныч. Что ж я, однако ж, буду делать? Неужто ж так-таки прямо и попаду во чрево кита? А ну, как он (не этот, а уж настоящий он, он самый), вместо того чтоб входить со мной в объяснения, прямо огорошит меня вопросом: а позвольте, скажет, узнать, каким образом вы об этом проведали? Что я отвечу ему? Отвечу ли, что самая совесть моя подсказала мне, что я заслужил, или же, просто-напросто, запутаюсь в противоречивых разъяснениях? И я с беспокойством следил глазами, как маленький человечек скользил по анфиладе, постепенно умаляясь в пространстве, и наконец совсем исчез, смешавшись с другими черными точками, мелькавшими в отдалении.
— Это — экзекутор! — сказал мне, вновь появляясь, прежний сторож, покуда я таким образом размышлял.
— Кто? вот этот чиновник, который сейчас со мной говорил?
— Да; генерал их страсть как любят!
И сторож опять исчез, оставив меня одного с газетою. «Г-жа Бекка̀, — читал я в газете, — внесла совершенно новый элемент в исполнение французских шансонеток. Она не поет их, а передает говорком, сопровождая эту передачу гримасами, не лишенными своеобразной грации…» Но в эту самую минуту, когда я вместе с автором приступил к сравнительной оценке достоинств г-ж Бекка̀ и Жюдик, в передней послышалось движение, и вслед за тем в приемной комнате появилось новое лицо. Это был Молчалин-жуир, мужчина замечательно большого роста, утробистый, сильный, с веселым и крупным лицом и с раскатистым голосом, валившим из него, как из протодьякона. Совершенно круглые и чересчур выпуклые глаза показывали, что он не чуждается даров Вакха, но что последним не легко достается победа над ним. Одним словом, это была одна из тех замечательных и ныне уж исчезающих личностей, которые когда-то проводили дни за делами, а ночи в беспробудных кутежах и о которых во времена оны складывались в канцелярском мире целые легенды, переходившие от одного поколения коллежских регистраторов к другому. Проходя мимо, он, как мне показалось, внимательно взглянул на меня и остановился.
— К директору? — спросил он у меня.
— По делу… тут дело есть у меня.
— На цугундер потянули… ха-ха!
— То-то, что не знаю…
— И знать не нужно. |