Алекс сначала пытался убеждать, потом просто слушал, и в душе подымались ярость и раздражение от бессилия. Многословные, неконструктивные дебаты окончились ничем, и он выбежал на солнечный свет, не спросив разрешения ни у комиссара, ни у собрания.
Двумя часами позже, все еще охваченный яростью, он отправился на охоту за крокодилом. Долгая дорога по горячему песку к пыльному и неудобному укрытию за небольшой травяной кочкой, предоставлявшей единственное подходящее для засады место на расстоянии ружейного выстрела, и вынужденное бездействие долгого ожидания, последовавшее за этим, помогли ему успокоиться. И, глядя на мертвое животное, он ощутил слабое удовлетворение оттого, что отомстил за смерть дружелюбного коричневого чертенка, к которому так привязался. Но это удовлетворение было самым мимолетным, и Нияз, наблюдая за ним, по какой-то связующей нити дружбы смог уловить его мысли.
Опять эта же мысль вернулась к нему, когда они шли в вечернем свете по речному берегу в направлении зеленого пояса деревьев, скрывавших поселение.
«Я отнял жизнь у этого чудовища ради Мотхи, которому теперь все равно, и чтобы излить свою незатихающую ярость; и все-таки я не мог убить Кишана Прасада или просто оставить его тонущим, хотя это могло бы спасти жизнь огромного числа людей, гораздо большего, чем крокодил смог бы убить за всю свою жизнь. Почему? Не потому ли, что у Кишана Прасада есть душа, а у зверя ее нет? Но душа была и у того священника в Канвае, чью жизнь я отнял.
И у его жены, которая сожгла бы себя вместе с мужем на его погребальном костре, если бы я не помешал этому. Но разве она стала счастливее оттого, что ее принудили жить? Если бы она совершила самосожжение, она ушла бы со своим мужем и ее имя с почетом упоминали бы в деревнях: самый ее пепел стал бы святыней. Теперь же она никогда не сможет выйти замуж во второй раз, но доживает свою жизнь, как будто выполняя тяжелую работу, без детей, презираемая и отверженная. Мы слишком часто вмешиваемся. Мы слишком много берем на себя. По какому праву? По какому праву?!»
«И почему, во имя четырех тысяч девяносто девяти ангелов, — злился на себя Алекс, — почему я не могу избавиться от этой привычки видеть обе стороны вещей? А какая из них моя собственная?..»
По случаю гостевого вечера в 105-ом полку он ужинал не дома, хотя склонялся к тому, чтобы послать свои извинения, однако ему пришло в голову, что его отсутствие будет несомненно расценено, как обида, и это убедило его надеть узкий, с высоким воротничком мундир своего полка, с причудливыми аксельбантами и звенящими шпорами, и поехать в казармы, находившиеся в двух милях от его дома, с другой стороны военного городка.
Вечер продлился допоздна и был шумным, и было уже далеко за полночь, когда он смог уехать. Сонный конюх встретил его на крыльце, отвел рессорную двуколку к конюшням, и Алекс поднялся по ступеням веранды, с облегчением расстегивая воротник.
В его комнате горел свет, на койке лежал слуга, натянув одеяло на голову. Он спал крепким сном и не пошевелился, когда мимо него прошел Алекс. Но когда в тишине забренчали шпоры, две тени поднялись у дальнего конца неяркого квадрата оранжевого света, отбрасываемого масляной лампой на пол веранды. Одна из них двинулась вперед и подняла занавес, висевший в дверном проеме, чтобы пропустить его.
— Кто у тебя там? — понизив голос, спросил Алекс.
— Это котвал из Джалодри, — тихо ответил Нияз. — Он чуть было не ушел, сказав, что вернется завтра утром, но я уговорил его остаться, у него есть новости, которые касаются вас.
— Проводи его внутрь, — сказал Алекс.
Человек проскользнул под занавесом и стоял, нервно моргая в свете лампы. Алекс серьезно поздоровался с ним и принес свои извинения за то, что заставил так долго ждать.
— Что случилось, Чуман Лал?
— Я не знаю, — прошептал котвал, его глаза расширились, как у испуганной лошади. |