В ответ, несколькими кварталами ближе к центру, прозвучал не то выстрел, не то сильный выхлоп. Но заключенная в десятках черных символов вечная драма любви и смерти, обретая жизнь в дрожащих струнах и вибрирующих потоках воздуха, проходя через преобразователи, катушки и конденсаторы, продолжала разворачиваться совершенно независимо от данного времени и места.
Автобус въехал в странно пустынные окрестности Центрального парка. Вот здесь, под кустами, подумала Эстер, все и происходит: мордобои, изнасилования, убийства. Она и ее мир ничего не знали о Парке после захода солнца. Негласное соглашение оставляло эту территорию полицейским, преступникам и извращенцам всех мастей.
Возможно, Эстер была телепаткой и могла настраиваться на то, что происходит вокруг. Но она предпочитала не думать об этом. Наверное, считала она, в телепатии не только сила, но и много боли. И потом, кто-нибудь может постучать в твое собственное сознание, а ты и знать не будешь. (Разве Рэйчел не подслушивала по параллельному телефону?)
Украдкой она деликатно тронула кончик своего нового носа. Эта привычка появилась у нее совсем недавно. Не столько продемонстрировать нос тому, кто на нее сейчас, может быть, смотрит, сколько убедиться, что он пока еще на месте. Автобус выехал из Парка на безопасную и яркую Ист-Сайд, под огни Пятой авеню. Огни напомнили Эстер, что завтра она идет в магазин «Лорд и Тэйлор» , где видела платье за 39 долларов и 95 центов, которое понравилось ему.
Ну и смелая же я девочка, подбодрила она себя, раз пробираюсь сквозь тьму кромешную и беззакония, чтобы навестить Любовника.
Она выбралась на Первую авеню и зацокала каблучками по тротуару навстречу окраинам и, возможно, мечте. Вскоре она повернула направо и выудила из кошелька ключ. Нашла дверь, отперла и вошла. В комнатах никого не было. Под зеркалом два золотых бесенка танцевали все тот же непристойный и неритмичный танец. За операционной (сентиментальный взгляд вскользь через открытую дверь на стол, где ей изменили лицо) была маленькая каморка, а в ней кровать. Он лежал, яркий параболоид света от лампочки для чтения ореолом очерчивал его голову и плечи. Он открыл глаза – она раскрыла объятия.
– Ты сегодня рано, – сказал он.
– Я опоздала, – ответила она. Уже вышагивая из юбки.
I
В отношении (к) своей профессии Шенмэйкер был консервативен и сравнивал ее с искусством Тальякоцци . Его методы – хоть и не столь примитивные, как у этого итальянца XVII столетия, – отличались некой сентиментальной отсталостью, и потому Шенмэйкер никогда не шел в ногу со временем. Внешне он изо всех сил старался походить на Тальякоцци: брови сделал тонкими и полукруглыми, носил кустистые усы и бородку клинышком, а иногда даже надевал ермолку, сохранившуюся со школьных лет.
Стимулом ему, как и всей этой отрасли, послужила мировая война. В семнадцать лет, будучи ровесником века, он отпустил усы (которые никогда потом не сбривал), приврал насчет возраста, изменил имя и погрузился на зловонный военный транспорт, чтобы летать (как он думал) над разрушенными шато и изуродованными полями Франции и ввязываться в драку с фрицами загримированным под безухого енота, – отважный Икар.
Ну, в воздух малышу подняться не дали, но сделали его механиком, что было даже больше, чем он рассчитывал. Ему хватило. Он познал самое нутро не только «дженни», «бреге» и бристольских истребителей, но и летчиков, которые действительно поднимались в воздух и которыми он, само собой, восхищался. В их дивизионе всегда присутствовал некий феодально-гомосексуальный элемент. Шенмэйкер ощущал себя мальчиком на побегушках. С тех пор, как известно, разгул демократии привел к тому, что неуклюжие летательные машины эволюционировали в «системы вооружения» неслыханной для тех времен сложности; поэтому сегодня высокопрофессионального техника-ремонтника приходится уважать не меньше, чем экипаж, который он обслуживает. |