Ощущение грубого полотенца на коже вместе с памятью об увиденном будоражило его. Должен он или не должен?
Впившись глазами в свое отражение в зеркале, он издал протяжный тарзаний рев, от которого засаднило в глотке, но умиротворилась душа. С отрешенностью чужака рассматривал он узлы вен на висках, побагровевшие шею и щеки. На какое-то мгновенье его крик и гром слились. Затем он замолк, гром продолжался.
Гнет спал с его души. Он переоделся в белый костюм, точно такой же, в каком был раньше, за обедом. Никто не должен знать, что он выходил наружу, и меньше всего — любовники, которые, он был в этом уверен, если и не сидели уже за столом, то были среди тех, кто пришел позже. В любом случае он должен теперь их безжалостно выследить, как полицейский инспектор в «Отверженных». А когда найдет…
Питер Сэнфорд вошел в гостиную в тот момент, когда его отец поднялся, чтобы произнести тост.
Блэз купил чахлую газетенку «Вашингтон трибюн» и сделал из нее конфетку, главным образом потому, что проявлял бесстрашие там, где люди с более скромным доходом обычно робеют. Он стал политической силой. На виргинском берегу Потомака он построил особняк в георгианском стиле и назвал его Лавровым домом. Здесь он принимал сенаторов и членов кабинета, членов Верховного суда и дипломатов; великих и богатых, живых и — имей он над ними власть — призвал бы к себе и мертвых. Даже могущественные провинциальные политические боссы, кичившиеся грубоватостью манер (красные подтяжки, фабричные рубашки без воротничка, ковбойские полусапоги: на каждом красовалось клеймо простонародности), охотно отбрасывали личину демократичности ради визита в Лавровый дом, чтобы хоть на миг приобщиться к магическому кругу, который и был истинным центром мира. Если Париж стоил обедни, Лавровый дом стоил обеденного смокинга.
Питер восхищался отцом, но не любил его, а вот мать любил, но не восхищался ею. В это время года, с июня, когда начинались каникулы, он играл в бога — разглядывал окружающих как бы с другого конца подзорной трубы. Фигуры соответственно уменьшались в размерах под его испытующим взглядом; впрочем, мир взрослых всегда был для него загадкой; в особое недоумение приводили его люди, собиравшиеся в гостиной отца. Они словно бы играли в шарады, смысл которых им был заведомо известен, а ему — нет. И хотя иногда Питеру казалось, будто он понял, что они затевают, всякий раз происходило что-то странное, и все снова окутывалось тайной. И все же он был уверен, что настанет день — и она откроется ему. И тогда он крикнет игрокам через всю комнату: «Наконец-то! Понял. Я вас раскусил. Моя взяла! Можете расходиться по домам!» Но пока он был вынужден говорить: «Продолжайте», и игра, очевидно, будет продолжаться еще долго, прежде чем выдаст ему свои секреты.
Приземистый и коренастый Блэз стоял посреди комнаты прямо под люстрой, этаким букетом из хрустальных перьев: «Эмблема принца-регента»,— небрежно роняла миссис Сэнфорд, когда кто-нибудь восхищался ее люстрой.
Питер присоединился к группе гостей, которые толпились вокруг его отца, точно волки вокруг овцы. Нет, скорее, словно овцы вокруг волка, готовые повиноваться хищнику. Этот аспект игры Питер понял давным-давно. Блэз был богат, другие — нет. Но деньги сами по себе не волновали его, как то, что он увидел в раздевалке. Непрошеное, видение возвратилось. Он оглядел комнату: вернулись ли любовники? А если нет, кого же не хватает?
Обед подали на двадцать персон; позже явилось еще столько же — то была обычная для Лаврового дома смесь политических деятелей Вашингтона и пришельцев из далекого мира — Нью-Йорка. Царило приподнятое настроение; некоторые из самых знатных мужчин и самых блистательных дам разговаривали и смеялись нарочито громко; его отец, однако, водворил тишину.
—У каждого есть бокал? У вас, Бэрден? Нет? Черт побери! Дайте бокал сенатору Дэю. |