- Вот, вот! Однако наступит час, мы ли, либо кто иной за нами, а русские земли все воротим. Тебя же я звал нынче затем, как в Казань шлю. Письмо повезёшь Мухаммеду. А изустно скажи: государь-де велел к концу зимы слать в Москву конный тумен. На Литву с нашими полками вместе пойдёт.
Плещеев поклонился.
- Егда отъезжать, государь?
- Немедля, время не ждёт.
С Пушкарного двора одна за другой выезжали волокуши с пушками. Тут же на крепких санях-розвальнях умотаны бечёвками бочки с пороховым зельем, ядра в плетёных корзинах.
Игнаша с Сергуней самолично свою пушку дальнего боя на волокуше закрепили, чтоб не сползла ненароком, Степану наказали:
- Мотри, тебе перепоручаем. Коли доведётся, сам из неё пали. Да зелья, не бойсь, набивай вдвойне, выдюжит.
Степан отмахнулся:
- Знаю!
Сытые кони потянули дружно, и заскрипел снег под полозьями. Наскоро попрощавшись с друзьями, Степанка умостился на ходу. Засунув руки в рукава тулупа, задышал в поднятый воротник. Поёжился: «Надобно сенца где-либо по пути прихватить, и мягче будет, и теплей».
У Китай-города догнали остальной обоз, пристроились вслед. Ездовые щёлкали кнутами, покрикивали.
Следом за обозом увязалась орава шустрых мальчишек, цеплялись на волокуши. Пушкари посмеивались, затрагивали встречных девиц:
- Эй, красавицы, мы пушкари, громы мечем, с нами ехать не желаете?
Миновали крайние дома Кузнецкой слободы, монастырь за заставой. Позади осталась Москва. Она медленно отдалялась, растворяясь в обступивших её лесах.
Промозглое утро, и в нетопленом каменном дворце казанского хана сыро и зябко. Закутавшись в стёганый халат, Мухаммед-Эмин сидит на белой войлочной кошме, поджав ноги, и взгляд его блуждает по стене, на которой развешано оружие: сабли и луки, пищали огненного боя и кольчуги. Хан думает и в то же время напевает вполголоса, и песня у него длинная и монотонная. Мухаммед-Эмин поёт о юрте в степи и жарком костре, о полевых цветах в шёлке травы и быстроногом скакуне. Хан не любит дворец, но он и не расстанется с ним. Во дворце жил его отец, из рода Ахматов, во дворце суждено быть и ему, Мухаммед-Эмину, ибо дворец и Казанское ханство неразделимы, а хан любит власть и с ней добром не расстанется…
Мухаммед-Эмин поёт раскачиваясь, и теперь его песня о том, что надо исполнить приказ великого князя Московского и слать на его войну отборный тумен. Песня грустная и непонятная для многих. Даже темник Омар и тот не дальше как вчера обозвал хана Мухаммед-Эмина бабой. Хану донесли о том. И ещё говорил темник, что Мухаммед-Эмин служит не Казани, а Москве.
За те слова темника сегодня кинули в яму, а тумен поведёт темник Абдула.
Мухаммед-Эмин хмурится, и злая усмешка кривит рот. «Ха, - думает он, - Омар не видит дальше своего короткого носа. Разве можно сейчас отказать московскому князю, когда он в такой силе, а среди татарских ханов нет единства: Гирей на Ахматов, хан Ногайской Орды Мамай змеёй извивается. А когда татары враждуют между собой, урусы живут спокойно. Даже когда Русь воюет с Литвой, у московского князя хватает полков отбивать набеги Гиреевых сыновей…»
Но вот песня хана о матери, Нур-Салтанше. Мухаммед-Эмин не видел её с той поры, как умер отец и мать увезли в Крым в жёны Менгли-Гирею. Мухаммед-Эмин сразу же невзлюбил отчима за то, что тот вздумал считать казанцев своей ордой, а его, Мухаммед-Эмина, своим данником.
Два лета назад Нур-Салтанша приезжала в Казань, а дорогой побывала у московского князя. Великий князь чествовал ханшу Крыма, вёл с ней переговоры и в Грановитой палате при важных боярах, и наедине. Нур-Салтанша просила за сына Абдыл-Летифа, и Василий отвечал ей: «За разбойный набег Бурнаш-Гирея положил я опалу на сына твоего. Однако в уважение к тебе, ханша, прощу, но в Крым с тобой не отпускаю, нет у меня веры орде. Пусть же Абдыл в залог у нас останется. |