Изменить размер шрифта - +

— Неказисты твои нынешние хоромы, Марина Юрьевна! — заметил один из приставов. — Да и за них благодарить Бога надобно — в гробу и того хуже, а всем нам сего не миновать… К стенке изволь подвинуться поближе… Нам на цепи тебя держать приказано… на длинной… Чтобы тебе вольготней было…

Кузнец надел Марине толстый железный обруч на пояс, наложил накладку на пробойную петлю и повесил в петлю тяжелый висячий замок. Цепь, спаянная с обручем, была наглухо прикреплена к толстому железному крюку с кольцом, вложенному в стену; эта цепь была настолько длинна, что Марина могла отходить от стены почти наполовину подполья и могла свободно ложиться на кровать, поставленную для нее в углу.

— Ну, а теперь сними-ка, братец, с нее ручные кандалы: они уже более не нужны…

Тот же кузнец подошел опять к Марине, ловко расклепал поручи, заклепанные гвоздем, и снял с Марины ручные цепи, которые пристав, на «всякий случай», приказал оставить тут же, в углу подполья. Затем и кузнец и пристава ушли наверх, втянули за собой стремянку и захлопнули тяжелую дверь. Марина слышала, как ее задвинули засовом и заперли на замок…

Долго сидела она, как окаменелая, на своей кровати, на которой положены были жесткий соломенный матрац и подушка, обтянутая грязным холстом… Она оглядывала темное подполье, в которое свет и воздух проникали только через две небольшие продушины, прорубленные в нижних венцах избы, настолько высоко от полу, что, даже и встав на кровать, до них нельзя было достать рукою. Пол был земляной. Рядом с кроватью, на толстом обрубке дерева, стоял глиняный кувшин с водою и лежала краюха ржаного хлеба.

— Мама! — вдруг обратился к Марине ее сын. — Мы так и будем здесь жить?

— Так и будем.

— И никуда больше не поедем?

— Не знаю.

— Здесь темно… Мне скучно, скучно здесь! — прошептал мальчик и тихо заплакал, не смея тревожить мать.

Мать притянула его к себе, взяла на колени и утешала, как могла.

 

* * *

На другой день начались допросы. Рано утром пришли в тюрьму к Марине двое незнакомых ей бояр и незнакомый дьяк; и долго, долго бояре задавали ей вопросы, а дьяк записывал ее ответы. Там, где Марина отказывалась непониманием русского языка, ей тотчас дьяк переводил вопрос по-польски и ее ответ переводил боярам. Дважды один из бояр на уклончивые ответы Марины заметил сухо и сурово:

— Вчера Ивашка Заруцкий был допрошен в застенке, с пристрастием, и с пытки показал не то, что ты показываешь нам…

— Что ж! Пытайте и меня, коли не верите моим словам, — злобно отзывалась на этот довод Маринка.

— Давно бы свели в застенок, кабы можно было, — спокойно отвечал ей суровый боярин. — Да пытать-то тебя не велено… Велено для переду блюсти, на укоризну литовским и польским людям.

Эти слова запали в душу Марины… Она истолковала их себе на пользу! Слабый луч надежды мелькнул в ее сознании… Ей показалось, что и ее и сына пощадят, быть может, даже отпустят в Польшу. Она почти повеселела после этого первого допроса, и когда на другое утро сын ее стал плакать и жаловаться на духоту и мрак тюрьмы, она сказала ему в утешенье:

— Не плачь! Недолго нам здесь сидеть: скоро тебя поведут гулять…

Ребенок и точно утешился и даже стал расспрашивать у матери, что за город такой эта Москва и почему он такой большой и в нем так много церквей…

Но бояре явились опять с дьяком и провели в допросах у Марины почти все утро; и на другой день тоже; и еще пять дней сряду длился все тот же мелочный и утомительный допрос. Этот допрос — тяжелая, невыносимая словесная пытка — до такой степени измучил Марину, что она решилась на следующий день уж ничего не отвечать на вопросы бояр… Но бояре не пришли, и Марина успела отдохнуть от их пытливых взглядов и тщательно обдуманных вопросных пунктов… Не пришли бояре и еще два дня… И снова надежды стали пробуждаться в душе Марины, и она решилась даже спросить у пристава, нельзя ли будет ее сыну побегать по двору, побыть на солнце.

Быстрый переход