Изменить размер шрифта - +
К этому человек и назначен, к возвышению… Даже в книге Иова это выражено: «человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх». Ты посмотри: ребятишки в играх и то друг друга всегда превзойти хотят. И всякая игра всегда свой высокий пункт имеет, чем она и занятна… Понял?

– Это я понимаю! – сказал Фома.

– Это надо чувствовать… С одним понятием никуда не допрыгаешь, и ты еще пожелай, так пожелай, чтобы гора тебе – кочка, море тебе – лужа! Эх! Я, бывало, в твои годы играючи жил! А ты все еще нацеливаешься…

Однообразные речи старика скоро достигли того, на что были рассчитаны: Фома вслушался в них и уяснил себе цель жизни. Нужно быть лучше других, – затвердил он, и возбужденное стариком честолюбие глубоко въелось в его сердце… Въелось, но не заполнило его, ибо отношения Фомы к Медынской приняли тот характер, который роковым образом должны были принять. Его тянуло к ней, ему всегда хотелось видеть ее, а при ней он робел, становился неуклюжим, глупым, знал это и страдал от этого. Он часто бывал у нее, но ее трудно было застать дома одну: около нее всегда, как мухи над куском сахара, кружились раздушенные щеголи. Они говорили с ней по-французски, пели, хохотали, а он молчал и смотрел на них, полный злобы и зависти. Поджав ноги, он сидел где-нибудь в уголке ее пестро убранной гостиной и угрюмо наблюдал.

Пред ним, по мягким коврам, бесшумно мелькала она, кидая ему ласковые взгляды и улыбки, за ней увивались ее поклонники, и все они так ловко, точно змеи, обходили разнообразные столики, стулья, экраны – целый магазин красивых и хрупких вещей, разбросанных по комнате с небрежностью, одинаково опасной и для них и для Фомы. Когда он шел, ковер не заглушал его шагов, и все эти вещи цеплялись за его сюртук, тряслись, падали. Был там около рояля бронзовый матрос, размахнувшийся, чтоб кинуть спасательный круг, на круге висели веревки из проволоки, и они постоянно дергали Фому за волосы. Все это возбуждало смех у Софьи Павловны и ее поклонников, но очень дорого стоило Фоме, бросая его то в жар, то в холод.

Но ему было не легче и наедине с ней. Встречая его ласковой улыбкой, она усаживалась с ним в одном из уютных уголков гостиной и обыкновенно начинала разговор с того, что, изгибаясь кошкой, заглядывала ему в глаза темным взглядом, в котором вспыхивало что-то жадное.

– Я так люблю говорить с вами, – музыкально растягивая слова, пела она. – Все эти – мне надоели… они скучные, ординарные, изношенные. А вы – свежий, искренний. Ведь вы их тоже не любите?

– Терпеть не могу! – твердо ответил Фома.

– А меня? – тихонько спрашивала она.

Фома отводил глаза в сторону и, вздыхая, говорил:

– Который раз вы это спрашиваете…

– Вам трудно сказать?

– Не трудно… да зачем?

– Мне нужно знать это…

– Играете вы со мной… – угрюмо говорил Фома.

А она широко открывала глаза и тоном глубокого изумления спрашивала:

– Как играю? Что значит – играть?

И лицо у нее было такое ангельское, что он не мог не верить ей.

– Люблю я вас, люблю! Разве это можно – не любить вас? – горячо говорил он, и тотчас же пониженным голосом с грустью добавлял: – Да ведь вам это не нужно!..

– Вот вы и сказали! – удовлетворенно вздыхала Медынская и отодвигалась от него подальше. – Мне всегда страшно приятно слушать, как вы это говорите… молодо, цельно… Хотите поцеловать мне руку?

Он молча схватывал ее белую, тонкую ручку и, осторожно склонясь к ней, горячо и долго целовал ее. Она вырывала руку, улыбающаяся, грациозная, но ничуть не взволнованная его горячностью.

Быстрый переход