Но генерал этот, ожесточившийся в войнах с Германией, упорно стоял на своем и издал приказ, гласивший, что первый же горец, повинный в дезертирстве или в том, что своевременно не вернулся из отпуска, будет взят под стражу и подвергнется тому же наказанию, как тот, чью экзекуцию они видели. Никто не сомневался, что генерал сдержит слово, как только эта суровая мера потребуется. Поэтому Элспет была убеждена, что ее сын, убедившись в невозможности явиться в срок, тут же поймет, что наказание, дезертирам положенное, неизбежно для него, если он вздумает снова поставить себя под власть неумолимого генерала.
После полудня у женщины, в одиночестве предававшейся своим думам, возникли новые опасения. Сын все еще спал, снотворное продолжало действовать; но что, если это зелье, крепостью превосходившее все известные ей средства, вредно отразится на его памяти и рассудке? Вдобавок, она впервые, несмотря па высокое свое представление о родительской власти, начала страшиться гнева сына – ведь сердце говорило ей, что она дурно поступила с ним. С недавнего времени она заметила, что Хэмиш стал менее покладист, а главное – в этом она окончательно убедилась теперь, в связи с его поступлением на военную службу, – принимал все решения самостоятельно и неуклонно их выполнял. Она вспоминала необоримое упорство своего мужа, когда тот считал, что с ним обошлись несправедливо, и в ее душу закрался страх: а вдруг Хэмиш, распознав, как она его обманула, придет в такое негодование, что покинет ее и один отправится искать свою долю? Таковы были тревожные и вместе с тем обоснованные предположения, теснившиеся в голове несчастной женщины теперь, когда, казалось, ее злокозненный умысел удался.
День клонился к вечеру, когда Хэмиш наконец проснулся; он, однако, был еще весьма далек от того, чтобы в полной мере совладать со своим телом и духом. Его бессвязное бормотанье и неровный пульс сначала сильно напугали Элспет; но она тотчас применила все те средства, какие только, по своим познаниям в медицине, сочла полезными, и посреди ночи с радостью увидела, что Хэмиш снова впал в глубокий сон, очевидно почти целиком уничтоживший зловредное действие зелья – ибо на рассвете он поднялся и спросил у нее свою шапку. Но Элспет предусмотрительно убрала ее – из страха, как бы он не проснулся ночью и не ушел без ее ведома.
–Шапку мне, шапку! – кричал Хэмиш. – Пора ехать! Матушка, ваш напиток был не в меру крепок, солнце уже взошло, но завтра утром я все же увижу обе вершины древнего Дана. Шапку, матушка, дайте мне шапку! Я сейчас же должен уйти.
Из этих слов было ясно – бедняга Хэмиш не подозревал, что две ночи и день прошли с той минуты, как он осушил роковую чашу, и теперь Элспет предстояло справиться с задачей, почти столь же, думалось ей, опасной, как и тягостной, – признаться сыну в том, что она содеяла.
–Прости меня, сын мой, – начала она, подойдя к Хэмишу, взяв его руку и глядя на него с таким боязливым почтением, какое, быть может, не всегда выказывала его отцу, даже когда тот гневался.
–Простить вас, матушка? В чем ваша вина? – спросил Хэмиш смеясь. – В том, что вы угостили меня слишком крепким напитком, от которого у меня сейчас еще голова трещит, или в том, что вы спрятали мою шапку, чтобы задержать меня еще на миг? Нет, это вы должны меня простить. Дайте мне шапку, и пусть то, что нужно сделать, будет сделано. Дайте мне шапку, или я уйду без нее; уж наверно, я не стану мешкать из‑за такой безделицы – немало лет я ходил с непокрытой головой, перевязав волосы ремешком из оленьей кожи. Хватит шутить, матушка! Дайте мне шапку, или я уйду без нее, дольше медлить нельзя.
–Сын мой, – снова начала Элспет, не выпуская его руки, – того, что случилось, не изменить. Если б даже ты мог взять у орла его крылья, и то ты явился бы к подножию Дана слишком поздно, чтобы выполнить свое намерение, слишком рано для того, что тебя там ожидает. |