– Не могу, – согласно кивнула Питерка. – Раньше могла, а нынче не могу. Люди-то всё в мыслях нынь, и никак не отвяжешься.
– Осподи, каждый надрывается. Товарищ-то Сталин небось с войны надорвался. Тоже женочонка, детишки есть, ревут, татку всем жалко… Ой, Нюрушка, хоть бы одного сыночка бог сохранил мне! – Калиства заплакала неожиданно, но тут же засморкалась в передник и снова померкла, остыла, ушла в себя, что-то шевеля губами и забывая мгновенные слезы.
– А на што тебе Сталин-то дался? – снова вернулась Нюра к прежнему разговору, чтобы вывести золовку из забытья.
– Я об том, что детишки-то небось остались, ревут. Да-а… Сына твоего, Акимку, в том годе так и не нашли? Поди, сбег куда, сокрылся? – тускло спросила Калиства.
– Ты что, Каля… Ты чего мелешь-то? – растерялась Питерка. Недоуменная обида охватила старуху, но она сдержалась, не высказала затаенное, сломала гнев, только длинное лицо ее напряглось, и дольные морщины на щеках нервно заглубились. «Ой дура, ну и дура Калька», – подумала Нюра, не зная от растерянности, какое слово схватить, чтобы оно к месту пришлось и пристыдило золовку. Но ничего не придумала и корить не стала Калиству, но пристально вгляделась в нее долгим запоминающим взглядом.
– Я тебе тут куроптя принесла. Поешь дичинки…
Достала из лузана три птицы, мерзлые, с угольно-черными полуоткрытыми глазами, глядящими из-за поджатого крыла, кинула на стол, и куропти каменно стукнулись о доски. Потом, не прощаясь, пошла на выход, а Калиства вдруг кинулась следом, захватила подол малицы, запричитала жалобно и просяще:
– Прости меня, Нюрушка. Сглупа на худое мелю. Не кидай меня. Одна ты у меня надея. Ты придешь еще? Ну скажи чего ли, не томи…
– Ну буде, буде, ну што ты. Прибери себя к рукам. Как не навестить-то, осподи. – Порылась в лузане, достала еще трех куропаток, положила на табурет возле порога. – Аниське метила, хотела угостить, ну да ладно. У ей самой мужик охотник.
Сказала сурово, неотмякшим голосом и пошла прочь из избы.
8
Письмоноска доставила весточку в конце марта, а запопутьем еще передала просьбу Тони Капшаковой: та слезно просила Питерку прийти и помять в бане спину, скрючило так, что ни встать, ни сесть. Нюра пообещала навестить Тоньку, на слова письмоноски, рябой басовитой девки, только кивала согласно головой и поддакивала, а сама неотступно крутила треугольник из серой оберточной бумаги, залепленный хлебным мякишем, и не могла понять, откуда письмо, потому что обратного адреса не было. Когда почтальонка ушла, Нюра вскрыла треугольник, глянула сразу в дальний конец бумаги и прочитала надпись: Нечаевы…
Письмо было накарябано химическим карандашом на плохой бумаге, и потому Нюра проглядела его с трудом, по слогам, часто запинаясь и мучительно морщась, пока не доходя до смысла:
«… Ты ведь старая старуха, дак не сходи с ума людей не смеши. Ведь когда овдовела ты мужику моему тринадцатый годок шел. А ты чего пишешь, чего пишешь, страшна кокора. Ежели рехнулась дак лечиться надо вот какие мои слова будут. К фершалу сходить надо он припарки поставит на одно место или в сумашедший дом, вот. Мужика отбивать а мужик уж сколькой месяц с постели не встает…»
Нюра одолела письмо и сначала засмеялась тоненько, а потом всхлипнула и заплакала, часто повторяя: «Ой глупа же баба, чего надумала. Мужика отбивать… Эко про меня подумала. А мне то и нать, что весточку, доброе слово получить откуда из далеких краев. А может, и взаболь я чего не так написала?»
Долго сидела Питерка, качая большой седой головой, вспоминала с натугой свое письмо к Семейке Нечаеву, но оно забылось начисто и никак не приходило на ум. |