— Ну и расскажите мне, кто был Иосиф, — как бы не замечая моего странного ответа, говорит батюшка и глубже усаживается в кресле, приготовляясь к хорошему ответу.
Я молчу…
Ах, как это ужасно — стоять и молчать в то время, как языку так и хочется рассказать все то, что он знает, от слова до слова! Но я молчу… Молчу как истукан, как немая.
— Кто был Иосиф? — совсем уже строго спрашивает теперь батюшка.
Капельки пота выступают у меня на лбу. Щеки делаются сначала белыми, как бумага, потом красными, как кумач.
— Иосиф… Иосиф… — лепечу я, захлебываясь, и делаю круглые глаза. — Иосиф был царь…
— Царь? — удивляется батюшка. — Вот так удружила! А не сын ли царя? — прищурив на меня глаза, что означало у него высшую степень недовольства, спрашивает он снова.
— Ну, сын царя! — отвечаю я бесшабашно.
Японка даже на стуле привскочила. Надо сказать, что история с красной книжечкой давно объяснилась; Жюли откровенно призналась, что книжку унесла и сожгла она, и Зоя Ильинична снова засчитала меня прежней хорошей ученицей. Поэтому она очень удивилась, что хорошая ученица, знавшая всегда отлично уроки, отвечает, да еще таким тоном, какую-то чепуху. И батюшка удивлен, и начальница. Она даже в лице изменилась, покраснела немного и смотрит на меня такими грустными-грустными глазами.
— Ну-с, что же сделал этот царь, или сын царя, по-вашему, Иосиф? — снова спрашивает батюшка и прищуривается сильнее.
— Он продал братьев в неволю, — отвечаю я храбро, даже не сморгнув.
Кто-то фыркает за моею спиною. Кто-то закашливается, стараясь удержать бешеный прилив хохота.
Но батюшка остается спокойным, и если он сердится, то этого совсем не заметно на взгляд.
— Как продал? — снова задает он вопрос. — Всех двенадцать продал разом?
— Всех двенадцать разом! — вру я без запинки.
Японке положительно делается дурно в эту минуту.
— Иконина, опомнитесь! — кричит она не своим голосом и, налив себе воды из графина, выпивает весь стакан залпом.
Класс не может сдерживаться больше. Девочки захлебываются от хохота, не будучи в силах удержаться.
И вот весь этот шум покрывает тихий, но внушительный голос Анны Владимировны:
— Иконина, стыдись! Я считала тебя хорошей, прилежной девочкой, а между тем оказывается, ты ничего не знаешь!.. Это возмутительно!.. Ты будешь наказана. Оставьте ее на три часа по окончании уроков, — обратившись к Японке, говорит начальница.
Вся обливаясь потом, я иду и сажусь на свое место.
— Бедная Леночка! Что сделалось с тобой! — сочувственно шепчет мне на ухо Жюли и крепко сжимает мои похолодевшие пальцы.
Ни Жюли, ни другие, конечно, не догадываются, что я сама желала быть оставленной после уроков и что я вполне довольна.
Пока все устраивается, как я хочу. Я скоро, скоро увижу вас, бедные, милые мои Никифор Матвеевич и Нюрочка.
Серые стены… серые доски… серые окна и серый, ненастный день, заглядывающий в эти окна, не могут, конечно, способствовать хорошему расположению духа. К тому же неизвестность мучает меня: что-то делается там, у моих друзей, в скромном маленьком домике на окраине города? Жив ли еще добрый Никифор Матвеевич, которого за наши с ним две встречи я успела полюбить, как родного?… А тут еще сиди и жди условного часа, когда сторож Иваныч придет в класс и объявит мне, что уже шесть часов и что срок наказания кончен. И тогда… тогда…
Но часы идут так медленно, так ужасно медленно… Я сижу около двух часов, я слышала, как било пять за дверьми, а мне кажется, что около суток я провела одна в этом скучном, пустом и неуютном классе. |