«Почему, — хотел я спросить, — почему, прадед, ты съел собственное благословение?», — однако наглость этого вопроса была удалена из моего рта, прежде чем я смог его задать. Мне никогда не доводилось переживать что-либо подобное. Ощущение было таким, словно грубая рука вошла мне в горло так глубоко, что я едва не подавился, схватила за язык и ошелушила его от корня до кончика.
Вот тогда я и почувствовал страх, такой же отчетливый, как самые ясные моменты моего сознания. Ибо я был мертв, как понял еще раз (снова как впервые), и, будучи мертвым, должен был теперь встречаться с каждым ужасом, которого избежал при жизни. Можно ли сказать, что первым из этих кошмаров оказался мой предок Мененхетет? Ибо я мог точно припомнить, как часто мы говорили о нем в нашей семье и всегда как о человеке несказанной силы и зловещих привычек.
Пока я смотрел на него широко раскрытыми глазами, он заговорил.
— Ну, и что ты думаешь? — спросил он.
— Что я думаю?
— Теперь, когда мы вместе.
— Надеюсь, — сказал я, — что мы лучше узнаем друг друга.
— Наконец-то.
В моих легких был тот же бодрящий воздух, который я уже вдыхал в гробнице Хуфу. Наверное, вернулось лучшее, что было во мне, потому что я почувствовал странный подъем, даже уверенность в том, что встретился со своим врагом. Неужели я встретил врага всей своей жизни теперь, когда был мертв? Но умолчим о смерти. Она мне безразлична. Никогда еще так явственно я не ощущал полноту жизни. Словно в какой-то ужасный день, решив покончить с собой, я подошел к краю скалы, посмотрел вниз, в пропасть, наверняка зная, что сделаю шаг в пространство передо мной и сразу же после падения буду мертв. В такой момент я должен был бы ощущать страх в каждой капле своей крови, и все же будущее должно было бы видеться ярким, как вспышка молнии. И вот сейчас мной овладело именно такое чувство. Счастьем было находиться вблизи от своего страха, и все же отделенным от него, отчего я мог наконец совершенно ясно увидеть все те пути, по которым я не сумел пройти в своей жизни, всю ту скуку, что я покорно проглотил, каждое гадкое чувство напрасно растраченной плоти. Точно над моей жизнью тяготело проклятье, и его знаком — несмотря на весь разгул пьянящего риска и буйства — было ощущение непреложного однообразия, жившее в моем сердце. Чувство смерти при жизни — откуда ему было взяться, как не от проклятья? Тогда я стал догадываться о том, какой силой обладает желание умереть, раз это единственный способ повстречаться со своим злым духом. Неудивительно поэтому, что сейчас я стоял перед ним в замешательстве столь же бодрящем, как ледяная колодезная вода. Ибо как часто прекрасными вечерами и в скольких прекрасных садах я рассказывал забавные истории об отвратительных привычках того, кто первым носил мое имя? Как мы плакали от смеха, говоря о его расчетливости, его хитрости, его святотатственных пиршествах, во время которых он ел помет летучих мышей.
Но вот, как будто услышав мои мысли, он в первый раз поднялся — человек не большой и не такой маленький, каким он мне показался при своем появлении, и пропыленный, как самая заброшенная дорога в пустыне.
— Эти истории, — пробормотал он, — оставили отвратительное пятно на моем имени, — самообладание, с каким это было сказано, заставило меня задуматься о том, совершенно ли несомненно мое нравственное превосходство над ним? Я не прекращал верить в то, что он вел меня к окончательной гибели, однако теперь мне пришло в голову, что у него, возможно, была и другая, более высокая цель. Если, пребывая в странном опьянении от знания, что я мертв, я и почувствовал себя так превосходно, как герой, то все еще не мог припомнить, в чем состояло мое геройство. Тем не менее я почти не сомневался, что мои цели (если я когда-либо сумею их выяснить) окажутся благородными. |