Изменить размер шрифта - +
Тут было:

– о том, как они с покойным, царствие ему небесное, хаживали и на бекаса, и на куропаточку, и на зайцов (не на «зайцев» сказал, а именно что на «зайцов»);

– о том, как Николай Алексеевич чуть ненароком егеря Пантелея не продырявил;

– о том, что Николай Алексеевич затаится в шалаше, в засаде, однако, опасаясь такой же нечаянности, подает сиповато: «Эй, ребята, смотри, я здесь!»;

– о том, что медведя, которого он, Макарыч, чучелом свез в Питер, на Литейный, медведя этого до олго окарауливали на гарях, потому медведь не дурак, медведь любит на пожарищах, где малинники – подойди-ка: сучья звонко трещат, далеко слышит, черт;

– о том, что Николай Алексеевич, охотник перворазрядный, егерям платил, не скупясь, и девок-загонщиц одаривал, чтоб громчее пели;

– о том, что с Николаем Алексеевичем приезжали разные превосходительства, из тузов тузьё, нашего губернатора возьми, он перед такими тьфу…

И наконец, о том, что однова Николай Алексеич прибыл веселым-превеселым. Эх, говорит, Макарыч, я намедни восемь тыщ выиграл!

Все это Успенский слушал, не перебивая. Слушал, наклоняя голову, не столько «сюжеты», сколько звучание неторопливой, обстоятельной речи, но, когда егерь, упомянув «восемь тыщ», от полноты чувств шмякнул картузом о колено, Глеб Иванович рассмеялся.

Усольцев же прихмурился. Он счел долгом вразумить рассказчика в том смысле, что Николай Алексеевич Некрасов, великий писатель России, добывал хлеб трудом, литературным трудом.

Выслушав наставление, старик надел картуз, ответил серьезно:

– А мы, ваше благородие, им не мешали. Они там, – он через плечо показал на охотничий домик, – запрутся, день не выходят, три, а мы ничего, понимаем, ждем. – Словно бы вдруг что-то сообразив, Сергей Макарович прищурился. – А вы, ваше благородие, старье не покупаете?

– Какое «старье»? – не то удивился, не то обиделся Усольцев.

– А тут вот намедни налетели молоденькие барышни, ну, совсем стрекозки, из самого, значит, Питера. Так они, ваше благородие, за какое-нибудь вышитое полотенце, бросовое, в дырьях– изволь получи полтинник. А бабы-то и говорят: ну, раз за старину принялись, выходит, скоро конец света.

Успенский рассмеялся.

– Нет, мы с доктором совсем по другой статье.

Уже стемнело. Длинный вечер перетекал в короткую ночь. Неподвижные тучки раздумывали, брызнуть ли дождичком или подождать, пока Успенский с Усольцевым уберутся в Сябринцы. Из Чудовской луки послышалась песня.

– Федосья с Маруськой затеплили. Это у них любимое: «Неужели ты завянешь, аленький цветочек?» – Егерь усмехнулся. – Завя-янет.

А Глеб Иванович, вслух повторив «затеплили», тронул Усольцева за рукав: «Как хорошо. Мы бы с вами как? Ну, запели, завели… А то – затеплили. Будто свечки».

– Федосья с Маруськой много песен знают, – отметил старик, – у нас про таких говорят: душа долгая. Да только песни-то с голоду дохнут, скоро и вовсе деревня обезголосит: прет народишко в Питер, на полировку.

Распрощались, как и поздоровались: Глеб Иванович с Сергеем Макаровичем за руку; егерь и доктор – поклонами.

 

В Сябринцах, в рабочей своей комнате, Глеб Иванович, разбирая старые бумаги, нашел пачку читательских писем, все больше от провинциальных учителей, фельдшериц, статистиков, нашел и тетрадки, исписанные мужиками-грамотеями, а под конец и сочинение какого-то деревенского мальчонки на тему «Наши домашние животные». Тетрадки, письма грустные были, печальные, в надрывах от повсеместной неразберихи, недоли, путаницы.

Быстрый переход