Изменить размер шрифта - +
Он — денщик, солдат. Солдату полагается «весело смотреть в глаза начальству» и даже «есть начальство глазами». Спрашивать о чем бы то ни было ему не положено, он должен лишь отвечать на задаваемые ему вопросы. Для ответов существуют установленные исстари формулы: "Так точно!», «Никак нет!», «Не могу знать, ваше благородие!» Немало труда положено нами на то, чтобы, возвращаясь из утреннего похода на базар — с корзинкой, откуда выглядывают голова волховского налима, кочан капусты и картуз с ягодами, — он не гремел на весь дом: «Честь имею явиться!» (Это — тоже принятая формула.)

Вот почему Иван и сейчас молча ждет, пока я сама объясню ему, что именно свалилось на меня с бумажного листка, принесенного Кланей.

— Вот, Иван… бормочу я растерянно. — Такое дело…

Иван воспринимает это как сигнал, что семафор открыт и можно прервать молчание. Он спрашивает с тревогой:

— Иль стряслось что? С их благородием?

«Их благородие» — моего мужа — Иван любит даже больше, чем Колобка. От уважения и любви к «их благородию» Иван, передавая какие-нибудь подлинные, сказанные мужем, заключает их в некие «голосовые кавычки»: произносит их тоненькой фистулой (а у мужа — баритон). Например, Иван рассказывает собственным голосом:

— Нынче мне их благородие сказали:

И — тонким фальцетом:

— Что же ты, Иван, голова садова, книги мои платяной щеткой чистишь? Тряпку бы взял…»

И — снова собственным голосом:

— Теперь так и буду. Тряпкой то есть…

Объясняю Ивану, что случилось: ехать нам нельзя, дорога стала. По какой причине и для чего железнодорожники бастуют, Иван знает.

— Ишь ты… Остатние, значит, пошабашили! — отвечает Иван с удовлетворением. — Ну, давай бог, в добрый час! Может, чего и добьются.

Подумав, он добавляет:

— И ведь хорошо, что дома остались! Время-то вон какое баламутное… Поехали бы, да вдруг нас с дитем в пути затерло!

Конечно, он прав: дома нам с Колобком спокойнее.

— Ну-к, ваше благородие, господин поручик Колобок, — обращается Иван к Колобку, присев перед ним на корточки, — айда мы с тобой в лавку за провиантом. Жить-то, мил друг, надо? Пить-есть надо?

— Нада, нада! — восторженно пищит Колобок и сам тянется к Ивану на руки.

После их ухода я, — как говорится о демобилизованных на языке официальных документов царского времени, — «возвращаюсь в первобытное состояние»: снимаю шубу, шапку и единственную калошу. Потом сажусь и думаю. Подумать надо о многом.

Вот, значит, и свершилось то, о чем мечтали все мы, все обитатели «глубинок», захудалых городов и сел российских: революция наконец приблизилась вплотную и к нам!

И от этой мысли меня заливает надеждами, — ведь подумать только, где мы живем, какая вокруг нас обстановка!

 

2. Где мы живем?

 

Из-за двойных оконных рам, вставленных уже по-зимнему (вставлял и замазывал рамы душевнобольной-хроник Филя, старик с разбойничьей мордой и клокастой, пегой, рыже-седой бородой), доносится привычный рокот мужских голосов. Так шумят школы во время перемены. Так же — непрерывно, множественно, но еще и торжественно-хорово — гудят телеграфные столбы, если приложить к ним ухо. Лишь, в отличие от школьного гомона, здесь не прорываются смех и веселые восклицания, нет и успокаивающей ровности глубокого дыхания телеграфных проводов. Здешний гомон, скорее, угрожающий по интонации, его все время прорезают яростные крики, из зарешеченных окон вырывается разнообразная брань, почти всегда грубая и циничная.

Быстрый переход