Я садилась где-нибудь поблизости, не торопясь цедила свою воду через неизбежную трубочку и смотрела на Лизи, любуясь ею.
Ее веселость, духовная свежесть и жизнерадостная бодрость невольно наводили меня на мысли:
"Как хорошо сложилась жизнь этой девушки, вероятно; все улыбается ей, и судьба щедро одарила ее счастьем, если она так бодра, весела и жизнерадостна, эта милая веселая Лизи!"
Но я ошиблась. Ошиблась жестоко на этот раз.
Это случилось уже в середине лета, к концу моего пребывания в курорте. Был удушливый, знойный вечер. Грозно темнело небо, собирались черные тучи, и отдаленные раскаты грома зловеще предсказывали неминуемую чудовищно-сильную грозу.
Я гуляла в отдаленной части парка и, боясь быть вымоченной дождем, поспешила домой. Проходя по узенькой дальней аллейке, затерянной среди кустов шиповника и магнолий, я услышала внезапно тихое, сдавленное рыдание.
Кто-то плакал, горько, неудержимо, стараясь быть не услышанным в то же время публикой, гуляющей в парке.
Я бросилась к старому каштану, откуда, как мне показалось, шли эти звуки, и остановилась испуганная, не веря своим глазам.
Прижавшись к стволу дерева и закрыв лицо передником, неутешно и горько плакала навзрыд Веселая Лизи.
Я быстро подбежала к девочке, обхватила ее вздрагивающие плечи, усадила на скамейку, приютившуюся невдалеке, и, гладя доверчиво прильнувшую ко мне темную головку, тихонько расспрашивала о постигшем ее горе.
Несколько минут она молчала. Только тихо всхлипывала у меня на плече, потом заговорила, всячески силясь удержать лившиеся в три ручья слезы:
— О… ich kusse die Hand, — лепетала она по-немецки, — простите gnadige Frau… простите, ради Бога, что я обеспокоила и испугала вас… Я глупая, недогадливая Лизи… Пришла плакать сюда, как будто в парке нет гуляющих! Как будто парк для меня одной!.. Но… горе у меня такое большое, gnadige Frau, а дома плакать нельзя… И так у всех домашних руки опустились с отчаяния… Так вот сюда прибежала… Ах, как тяжело мне, gnadige, простите, Бога ради, меня!
И она снова зарыдала, зарыв лицо в передник.
Я дала ей плакать и только гладила ее по головке и баюкала, как дитя.
И когда девушка, казалось мне, выплакалась вдоволь и теперь стояла затихшая, убитая, с полным затаенного отчаяния взором, я осторожно спросила ее о причине ее слез.
— Мать умерла у меня. Утром нынче ее похоронили… Хорошая она у нас, ласковая была, — чуть слышным шепотом произнесла Лизи, и слезы снова полились из ее черных затуманенных горем глаз.
Я молча снова обняла девушку, не будучи в состоянии найти слов утешения в ее великом горе.
Гроза медлила надвигаться, и Лизи еще долго пробыла со мною.
Мало-помалу она успокоилась настолько, что смогла рассказать мне, как долго болела ее мать, как страдали вместе с нею домашние, не будучи в состоянии помочь ей…
Мать была портнихой, и они вдвоем с Лизи содержали семью. И вот она умерла, такая добрая, никогда не жаловавшаяся на свой недуг, ласковая и кроткая, как ангел.
Голос Лизи дрожал, когда она говорила это и всячески прятала от меня свое измученное горем лицо.
Разразившаяся наконец гроза и хлынувший дождь развел нас в разные стороны. Но почти всю ночь я продумала о Лизи, сочувствуя всей душой этой милой, симпатичной девушке.
А утром, в шесть часов, я уже спешила к источнику, измышляя по дороге всякие способы, которыми можно было бы утешить и успокоить мою юную приятельницу в ее непоправимом горе.
Каково же было мое изумление, когда, еще не доходя до павильона, я услышала веселый звонкий голосок Лизи и ее звонкий беспечный смех.
Не веря своим ушам, я бросилась к источнику. Ну конечно, это она, прежняя жизнерадостная, веселая Лизи с ее сияющими, правда, несколько запухшими и красными от слез глазками, но с доброй, жизнерадостной улыбкой на лице. |