|
Для полноты картины перемешайте наудачу вышеупомянутых, поменяв плюс на минус, – получите опять очень достоверную картину, реальнее некуда. Но и она может быть неверна…
Отсюда и шоки. Еще и еще раз – сменилась шкала…»
Право, не читал я ничего более точного о жизненной рулетке эмигранта – даже в умных специальных книжках, вышедших намного позже. Больно думать, что письмо это могло пропасть. А ведь пропали миллионы образцов эпистолярной прозы очень непростого времени.
Тут я снова отвлекусь слегка от темы, потому что в маленьком пакетике архива отыскался очень ценный для меня листок. Как будто получил я некое письмо из прошлого. Когда мы ожидали первого ребенка (было это сорок лет назад), я упрямо был уверен, что родится мальчик. Твердо это зная, я заранее написал ему колыбельную песню. Родилась замечательная девочка, и песня эта ей никак не подходила, отчего семь лет и провалялась в письменном столе. Потом удался мальчик, выросшая дочка Таня отыскала этот текст и на пару с подружкой напевала его брату-младенцу. Потом листок этот пропал, как водится, и вот теперь нашелся. Я сам о нем забыл давным-давно, а дети помнили, они-то мне и рассказали эту краткую историю. А песня – как бы образец мировоззрения довольно молодого человека той поры.
Крутится-вертится шар голубой,
ему наплевать на общественный строй;
ему неизвестно, что мальчик не спит,
шар очень честно осью скрипит.
Боится, наверно, уснуть и упасть.
Зайцы не свергнут советскую власть.
Кролики тоже не свергнут ее;
спи, мой зародыш, и пачкай белье.
Крутится шарик. Под лучшей из крыш
худ, как чинарик, мой славный малыш.
Писай и лопай, ты вырастешь быстро,
только не топай до кресла министра:
жалкие кнопки, их давит рука,
больно по попке лупит ЦК.
Это такое скопление дядей -
очень плохое – трусов и блядей.
Ты вырастай, мы обсудим с тобой,
чем зарастает наш шар голубой.
Спит попугай, и трамвайчик сопит,
мама пускай хоть немного поспит.
Мамы двойную нагрузку несут:
одни их целуют, другие – сосут.
В мире нас мало, усни, дуралей,
глазки закроешь – на сутки взрослей.
Шарик мелькает, летят времена,
отец засыпает, а сын – ни хрена.
А еще я часто у друзей и у приятелей прошу дать почитать те письма, что когда-то им прислал. Свой непристойный интерес к своим же собственным каракулям я в силах объяснить, почти что не стыдясь. Какая-то на склоне лет явилась у меня иллюзия, что некогда я был гораздо интересней и умнее, чем сейчас. Пластичней, что ли. А отсюда – и желание мое проверить это странное и тягостное чувство. Но увы: следов ума я напрочь не нашел в этих дурацких легкомысленных эпистолах. А что нашел?
Беспечность ту же самую и распирающее душу удовольствие от жизни. И патологическую склонность к шуткам по любому поводу. Совсем недавно дал мне пачку писем мой старый товарищ. Живет он в Киеве, и мы время от времени поддерживали будничную переписку. Очень было странно и приятно окунуться в те шестидесятые. Тогда любому встречному спешил я повестнуть последние слова Матросова, которые он якобы сказал, валясь на амбразуру вражеского пулемета: «Эх, бля, гололедица!» А как погиб Мичурин, сочинялось в те же дни: Упал с клубники. Мы все тогда без устали играли с Мифами империи, стряхивая с душ ее гнилое обаяние.
Да разве только с мифами? В те годы прозревания насмешке подвергались и прекрасные литературные произведения: вина их состояла только в том, что нам их вдалбливали в школе. Я уже давным-давно забыл (но вот листок ко мне вернулся, пролежавши сорок лет) глумливое переложение «Песни о Соколе»: к интеллигентскому фольклору тех годов и низвержению кумиров относилось это мелкое смешное хулиганство. |