Отчетливо помню зависть в глазах наших друзей и то, как я радовалась, что могу сфотографироваться с самым могущественным
человеком планеты.
У нас было все, кроме детей, о которых мы так страстно мечтали. И, стало быть, не было ничего.
Мы испробовали все на свете: давали обеты, совершали паломничества в места, считавшиеся чудотворными, консультировались с врачами, ходили по знахарям, принимали
патентованные лекарства и всякого рода целебные снадобья. Дважды мне делали искусственное осеменение. Оба раза случился выкидыш, а на второй мне пришлось еще и удалить
левый яичник. После этого ни один врач не соглашался пойти на подобный риск.
И тогда кто-то из многочисленных друзей, знавших о нашей беде, предложил единственно возможный выход – усыновить ребенка. Еще сказал, что у него есть связи в Румынии, что
позволит ускорить дело.
Месяц спустя мы полетели в Бухарест: наш друг вел какие-то важные переговоры с диктатором – я забыла, как его звали
(Николае Чаушеску.–
Прим. ред.),– который тогда правил страной, так что нам удалось избежать всякой бюрократической волокиты и беспрепятственно оказаться в трансильванском городе Сибиу, где
и находился детский дом. Там нас ждали с кофе, сигаретами, минеральной водой и стопкой уже подписанных документов. Оставалось лишь выбрать ребенка.
И нас провели в очень холодную комнату, где стояли детские кроватки. Я пыталась понять, как матери могли оставить своих детей, и первым моим побуждением было взять их
всех, всех до единого, увезти в нашу страну, где много солнца и свободы. Но я тут же поняла, что это – безумная идея. И мы стали бродить между колыбелями, слушая, как
хором заливаются лежащие в них младенцы. Важность решения, которое мы должны были принять, внушала нам ужас.
За целый час мы с мужем не обменялись ни единым словом. Выходили в приемную, курили, пили кофе – и возвращались. Так повторялось несколько раз. Заметив, что сотрудница,
занимавшаяся нами, проявляет признаки нетерпения, и поняв, что решать надо сейчас же, сию минуту, я повиновалась инстинкту, который осмелюсь назвать материнским, и, словно
бы найдя свое дитя, в этом воплощении выношенное и рожденное другой женщиной, указала на колыбельку, где лежала девочка.
И та самая сотрудница, что явно начинала терять терпение, предложила нам подумать еще. Но я уже сделала выбор.
Смирившись, она осторожно, стараясь не задеть моих чувств (она знала, что у нас – высокие связи в румынском правительстве), шепнула на ухо так, чтобы не слышал мой муж:
– Добра не будет. Это – дочь цыганки.
Я ответила, что культура в генах не заложена и что трехмесячная девочка станет нашей с мужем дочерью и мы воспитаем ее в соответствии с нашими традициями и обычаями. Она
будет ходить в ту церковь, куда ходим мы, загорать на пляжах, где любим бывать мы, свои первые книжки прочтет по-французски, а когда придет время – поступит в
американскую школу в Бейруте. Я тогда ничего не знала о цыганской культуре, да и сейчас – тоже. Мне было известно лишь, что они кочуют с места на место, редко моются,
обманывают людей и носят серьги. О них говорят, будто они воруют детей, но ведь здесь произошло как раз обратное: ребенок был брошен – как будто для того, чтобы о нем
заботилась я.
Сотрудница еще пыталась разубедить меня, но я уже подписывала бумаги. Когда мы летели в Бейрут, мир, казалось, преобразился. Бог придал моему бытию смысл, и мне было
теперь ради чего жить и бороться в этой юдоли слез. |