Отца я не знаю — его застрелили в сорок втором году на улице охранники Кальтенбруннера, а родилась я несколько месяцев спустя уже в седьмом женском бараке Штудгофа, где содержались немки, не пожелавшие бросить мужей-неарийцев, и несколько десятков француженок и англичанок, застрявших в Германии до начала войны. «Враждебные иностранки» — так именовались они в списках концлагеря — помогли мне родиться, вырастили меня и выходили после смерти матери в сорок третьем году от заражения крови. К каким только ухищрениям ни прибегали они, часто подвергаясь смертельной опасности, чтобы сохранить в тайне моё существование от лагерной охраны, инспекторов и надсмотрщиков. Берлинская воровка Лотта, «капо» женского барака, была подкуплена, кормили меня все оптом, отдавая часть своего скудного лагерного пайка, англичанка-врач, хорошо говорившая по-немецки и потому допущенная на работу санитаркой в привилегированном госпитале для лагерного начальства, ухитрялась доставать молоко и нужные лекарства. И я всё-таки выжила без солнечного света и свежего воздуха, ничего не видя, кроме барачных нар и никогда не мытого бетонного пола. Небо и солнце, трава и лес были для меня такими же атрибутами сказки, как эльфы и гномы, да и жизнь на свободе казалась такой же сказкой, какую рассказывают на ночь, чтобы видеть счастливые сны.
Эти годы я помню смутно — человек редко помнит своё раннее детство, как бы тяжело оно ни было. Знаю только по рассказам приёмной матери, именно той англичанки-врача, которая сумела спасти меня от неминуемой дистрофии и которая после освобождения увезла меня с собой в Шеффильд. Так я стала англичанкой и по языку и по воспитанию, и всё детство моё, восьмилетнее и десятилетнее, о котором человек всегда помнит, было типично английским. Потом мы перебрались в Канаду, жили в Австралии, а затем — уже без матери, которая вышла замуж в Аделаиде за местного скотовода, — я скорее по воле случая, чем по выбору, очутилась здесь в роли учительницы частной леймонтской школы. Обо всём этом я так и не успела рассказать Берни Янгу: слишком короткой была наша встреча перед дорогой.
Дорога началась неожиданно, через два часа после завтрака, у меня в комнате, где я читала старый французский роман. Посошок на дорогу предложил мне сам господин Стон, снизошедший до столь ничтожной личности, как я. Он, как и полагается господину, вошёл без предупреждения, но с любезной улыбкой на синеватых губах и наполовину опорожнённой бутылкой шампанского-очевидно, где-то она успела уже побывать. Молча, почти священнодействуя, он наполнил два бокала на столе и, заметив мой французский роман, сказал по-французски:
— Садитесь, мадемуазель. Разговор у нас напутственный.
Я удивлённо присела.
— Вы удивлены, что я знаю французский? Старых международных бродяг обычно не стесняют языковые барьеры.
— Я удивляться не этому… — начала я привычно ломать язык.
— Может, будем разговаривать на вашем родном языке?
— Мой родной язык вам всё равно неизвестен.
— Ну хотя бы биография вкратце.
— Зачем? Самое интересное для вас в моей биографии — это сердце справа.
— Допустим. А что же вас удивляет?
— То, что вы с Олимпа спустились ко мне.
— На Олимп пойдёте вы. Хлебните шампанского — это подкрепит перед дорогой. Сейчас мы отвезём вас к энному столбу на Леймонтском шоссе.
— Одну? — спросила я.
— Не пугайтесь. Поедете с Берни Янгом. Подружитесь. Он наиболее интеллигентный из ваших спутников и потому наименее надёжный в достижении цели. Он может усомниться в реальности увиденного и неразумно вообразить невообразимое. Мне же нужны трезво мыслящие, разумные исполнители. Такие, как вы.
Мне почему-то не понравился его комплимент. |