Он смотрел, как осторожно она ставит отекшие ноги, как испуганно хватается рукой за его вовремя протянутую руку — и тоска, и нежность, и боль утраты забивали ему горло, не давая перевести дыхание.
Металлический отблеск неподвижного топорика. Тишина. Остановилось время.
Он открыл глаза; теперь ему виделись его дети, опасливой вереницей проходящие по остывшим углям. Старший, с вечно опущенными уголками рта, мрачноватый и жесткий, и лицом и характером похожий на своего сурового деда; средний, похожий на мать, светловолосый и любопытный, с вечно удивленными зелеными глазами и шрамиком над верхней губой; младший, полуторагодовалый, не знавший материнского молока, с трудом переступающий тонкими слабыми ножками…
Человек прерывисто вздохнул.
Он смотрел в огонь, и ему казалось, что и горы и лес смотрят в пламя тоже. Что и горы и лес вздрагивают, удивляясь его смелости; давным-давно никто не зажигал здесь чистого огня, одна только искра которого может дотла спалить полмира…
Ветер переменил направление.
Человек по-прежнему сидел неподвижно, но теперь глаза его ни на секунду не прекращали обшаривать темноту за гранью огненного круга. Может прийти и Чугайстер. Может прийти, чтобы танцевать у огня — скверное, скверное соседство…
Далеко, в темноте, на пороге приземистого дома пискнул приемник, знаменуя наступление полуночи.
Чуть заметное напряжение пробежало по подсвеченным лапам смерек, чуть заметное дуновение ветерка; человек напрягся тоже, и по спине его продрал мороз. Померещилось? Стоны, звуки… шелест… блики… Померещилось или нет?..
— Уходи, ведьма, — проговорил он, медленно поднимая бартку.
Женщина стояла на краю освещенного круга.
И он, уже готовый к броску, к удару — отпрянул.
Потому что пришедшая на чистый огонь не была ведьмой.
Тело белое, как овечий сыр. Лицо без единой кровинки; до последней черточки знакомое лицо, только глаза непомерно большие, больше, чем были при жизни.
Ее имя так и не соскользнуло с его губ. Губы не повиновались ему; женщина медленно покачала головой, не отводя странного, прозрачного, печального взгляда. Тонкая кожа, кажется, просвечивает насквозь. Бесконечно родное лицо.
— Ты… пришла… а дети… спят.
А что он мог еще сказать?!
— Дети… спят. Я скажу им… что ты… приходила.
Движение головы — «нет».
Он поднялся. Сделал шаг. И еще шаг, и еще; ему казалось, что стоит протянуть руку — и пальцы ощутят ткань ее сорочки. И тепло ее кожи. И прикосновение волос.
И все вернется.
Он забыл о чистом костре. Он забыл и о ведьме — бездумно тянулся и тянулся, и шагал в темноту, вслед за той, под чьими ногами не колыхались травинки. Она отступала, будто маня за собой, смущенно улыбаясь, прикладывая к губам тоненький бесплотный палец.
— Пого…ди…
Ее лицо вдруг переменилось. В матовых глазах стоял теперь ужас; она смотрела ему за спину.
Он обернулся.
Там, где плескался среди темноты сильный еще костер, стоял теперь лесной Чугайстер.
Лесной человек, хранящий людей от нявок. Пришедший затем только, чтобы пожрать эту женщину, нявку, навь.
И пусть белая женщина уже растворилась во мраке леса — человек знал, как просто Чугайстру догнать ее. Догнать мгновение спустя.
И он шагнул вперед, сжимая белыми пальцами бесполезную сейчас бартку. Что за дело лесному Чугайстру до изящного топорика, до его острого лезвия… Люди знают лишь один способ остановить Чугайстра. Ненадолго…
И человек шагнул снова, развел руки приглашающим широким жестом:
— Потанцуем? Потанцуем, дядьку?
Лесное порождение молчало, и на широком лице, заросшем кольцеватой шерстью, человек прочитал насмешку. Слишком близко нявка, слишком близко добыча, Чугайстер не прерывает свою охоту даже ради любимой забавы…
— Потанцуем?! — человек залихватски присел, и бартка в его руках завертелась широким сверкающим кругом. |