Мальцом в монахи отдали, не видел слуга божий тела женского. Пусть исхудалого тела, а таки белого, зрелостью сочной налитого. Испугался да отскочил от искуса подальше, о помощи ближнему позабыв.
– Ах, Дарий, нехорошо! Силу рукам своим не знаешь! Неужто не видишь: не сбежит она никуда. Даром что ершится, душа еле теплится. Её пожалеть, а ты за испугом своим зазря человека обидел.
– Грешница она, Левий! Блудница скверная! Ей всю жизнь на коленях перед распятием стоять, грехи да паскудство своё в слезах замаливать! Наказания справедливого ждать, а ты о жалости толкуешь! Да слыхал ли ты…
– Молчи, Дарий! Ой, молчи… О ее грехах не тебе печалиться. Своих бы не приумножить!
Только я глаза закрыла – так и лежала бы себе, – как подняли меня руки послушника, плащ накинули, заботливо кутая, да веревкой, что для рук моих предназначена, подпоясали.
– Ох, расшиблась таки, бедная. Забилась. Давай понесу тебя, все путь один нам лежит…
– Отпусти, монах. – Как на плечо меня мой провожатый взвалил да руками теплыми обнял, так и пропало все зло на него. – Сама пойду.
– Где уж тебе. Идем, Дарий.
Так и вошли мы втроём в залу круглую. Два монаха и я, на плече крепком возлёгшая. Вошли под свет яркий ламп да свечей масляных, на мозаике высокого свода играющих, предстали на очи святого отца и высокого человека, накинувшего на брови капюшон богато подбитого мехом плаща.
– Она? – услышала я усталый, старческий голос священника. Похоже, святой отец обратился к гостю.
– Не знаю. В лицо бы взглянуть, ваше преосвященство…
– Левий!
Руки послушника обхватили меня и поставили наземь. Жмурясь от света недоброго, режущего и яркого после подземельной полумглы, я отерла лицо и подняла глаза.
– Она! Святой отец, она самая! Ядвига Ксешинская! Воровка и богохульница, обобравшая меня и осквернившая имя церкви! Блудница известная! Слава Господу, что отыскалась…
Рука священника поднялась, гневную речь обрывая. Теперь его слова были обращены ко мне:
– Так ли он говорит, дочь моя? Ты – Ядвига, та самая блудница?
|