Изменить размер шрифта - +
Я смотрю на них со слабым удивлением: не может быть, чтобы за сорок лет не вымыло? Скорей всего, корни придавило ко дну. Тут нет грунтового дна, весь залив из конца в конец вымощен. Великий русский язык: когда надо, скажет за двоих. «Вымощен» — и деревянным настилом покрыто, и утонувшей мощью выложено дно залива. А есть еще «мощи», нетленные мощи великанов, по которым когда-нибудь, через двести-триста лет, станут читать беспристрастную летопись местной истории. Чахлый, гнилой, низкорослый лес, тот, что на корню, по берегу уходит в глубину залива — и далеко: пока не кончится подпор и не сыщется речка в старом русле, не заструится, не зажурчит живой водичкой. Не может не знать она, живая, куда, в какое глухое лежище утянутся ее струи, но будет посылать их и посылать… Так и нам надо.

Я снова обвожу глазами весь огромный котлован, где кипела, кипела и выкипела вся работа. И думаю: лунный пейзаж. Заронятся ли здесь когда-нибудь семена, закроется ли эта рана? Я задаю вопрос не для ответа, ответ должен быть положительным. Но нет ответов, отказываются говорить. Надо выбираться из этого безответья, из этой глухоты, из беспродышливого подпора, на дне которого много чего лежит. Надо. Но как не соединить одно с другим — что было здесь в шуме и запале работы и что наползло отсюда на поселок. Вопросы-то задавать можно. После того, что было, разве удалось бы избежать того, что стало? Разве на часах, повисших где-то под этим небом и отсчитывающих десятилетия как секунды, не старый маятниковый ход: вправо-влево, да-нет, заслужил-получил? Эти часы сами по себе ничего не улучшают, они способны лишь, в предощущении ясной погоды, махи маятника сделать спокойней.

 

* * *

И опять звонко брякаю я соском умывальника, выплескав из него всю воду, и слышу удаляющийся стон: «Ой-е-е-е-ей! Че ж это деется-то?!» Опять разжигаю печку и жду чай. Глядя, с какой вялостью вытискивается из трубы дым, приоткрываю дверцу, чтобы поддувалом взбодрило огонь. И вспоминаю, как, возвращаясь вечером в нечистых, каких-то прелых сумерках от нижнего склада, взошел я на перекат увала, откуда открывался поселок, и ахнул: как зимой — вся деревня пускает дым! Кто топит летние кухни, кто баньку, приспособленную под варок, кто уличную сварную, как у меня, кто из десятка необмазанных кирпичей… Варить-кормить надо, вот и «деется». Пить-жить надо! Вон у моего нового соседа через дорогу печь с утра топится в избе. А день опять поднимается без продыху. За день я услышу со всех сторон это «деется» бессчетно.

Поверх забора видно: выходит в огород Нина, соседка моя по правую сторону с улицы, вяло ступает в домашних тапочках по межгрядным дорожкам, что-то высматривает и бормочет. Нагибается, щиплет лук, начинающий уже желтеть, и снова головой туда-сюда. Я не выдерживаю, взбираюсь на чурку под умывальником, чтобы и меня было видно, и кричу:

— Нина, что потеряла?

— А позапрошлое лето, — тотчас отзывается она и поворачивает ко мне красное тугое лицо, устанавливается на узкой дорожке прочней. — Какое было лето!.. Тебя в то лето, однако что, не было. Какое лето! — и тепло, и полив, и все-то как по заказу. Мы в то лето на этих-то, на толстомордых-то, чихать хотели! — брезгливо добавляет она… мне не надо объяснять, кого она задевает. — Хоть лопните вы там! Мы без вас проживем! В то лето че было не прожить!.. А нонче… Нонче так-то не погарцуешь!.. Ой, Валентин, окорот, кругом окорот! За горло берут. Че вот мы нонче будем делать?

Нина года на три моложе меня, но ноги больные, ходит утицей. Мы с ней в родстве, Роман, муж ее, тоже младше меня, приходится мне дядей, не то двоюродным, не то троюродным, мы с ним всякий раз в этом путаемся. Нина уже уходит, направляясь к калитке, я уже гляжу мимо нее, но она оборачивается, спрашивает:

— Надя молоко не приносила?

— Нет.

Быстрый переход