|
Однако более всего беспокоила нутро Сорвила вонь, во всех своих оттенках человеческая, ничем не отличавшаяся от создаваемой мужами Ордалии на марше: временами земная и почти что благая, на краю кисловатая и сладкая, временами смолистая, отдающая запахом немытых подмышек, слишком густая на вкус. Если бы эмвама пахли как-нибудь по-другому, к примеру, лесным мхом, дохлыми змеями или нечищеным стойлом, он мог бы видеть в этой многоликой толпе нечто, присущее именно их форме, нечто, принадлежащее сущности, во всем отличной от его собственной. Однако их вонь, словно плотницкий отвес, указывала на то, что они представляют собой: уродливых выродков, наделенных выкаченными глазами, кривыми спинами, обезьяньими черепами. Ужас его в известной мере восходил к ужасу отца, которому показали урода-сына.
Он никак не мог скрыть свое отвращение.
– Представь себе разницу между коровой, – в какой-то момент обратилась к нему Серва, – и владыкой равнины, лосем.
Он сразу понял смысл ее слов, ибо в эмвама было заметно нечто бычье и неустрашимое, скучная жесткость рожденных служить безжалостным господам.
– Скорее между собаками и волками, – отозвался Моэнгхус, в шутку погрозивший неведомо кому кулаком и расхохотавшийся при виде паники, которую его тень вызвала среди карликов.
Сорвил глянул на захватывающую дух картину – стены Иштеребинта, поднимавшиеся над ним впереди и по бокам, – и был удивлен собственным гневом. Старые гиргалльские жрецы в Храме всегда указывали на мирскую злобу как на качество, достойное не сожаления, а прославления. «Чистые руки нельзя очистить!» – голосили они строки из Священной Хигараты. Чистый мир лишен боевой доблести, лишен жертвы и воздаяния. Слава покоилась в искажении вод.
Но это… такая грязь не могла родить славу, такое зло могло породить только трагедию – карикатуру. Злобы мира сего, начинал понимать он, были намного сложней его благ. К распущенности Анасуримборов он мог добавить теперь уродство эмвама. Возможно, благочестивые дураки не без причины принимали простоту за истину.
Мир был не столь примитивен, как Сакарп, в нем существовали шранки, в нем жили люди, а место между ними занимали тупые твари.
Неужели ты такой дурак, Сорва?
Нет.
Нет, отец.
Сорвил сделал все возможное, чтобы не обращать внимания на сборище мелких тварей. Трое путешественников поднимались, преодолевали уклон, хотя скорее могло показаться, что их несет поток голов, плеч и заплечных мешков, выхваченных светом Сервы из ожившей тьмы. Они шли мимо столпов, стоявших возле дороги. Казалось, что они сложены не из камня, а из мыла, настолько неясными и расплывчатыми сделались вырезанные на них фигуры. Единственной общей чертой их всех, кроме размера, был изображенный под капителью лик, превращенный веками в какое-то подобие рыбы и обращенный, по мнению Сорвила, в сторону юга, вне зависимости от того, куда поворачивала дорога.
– Если люди обожествляют места, нелюди почитают дороги, – пояснила Серва, заметив его удивленный взгляд. – Летняя лестница когда-то была их храмом.
Король-верующий посмотрел на нее, затем взглянул на верхушку колонны, мимо которой Серва проходила в толпе, – на аиста, бледного и изящного на фоне бесконечной ночной пустоты. Страх не позволил его взгляду задержаться надолго.
– Пройти по этой дороге значило очиститься, – продолжила она, меряя взглядом представшую перед ними горную стену, – очиститься от всего, что может испачкать собою глубины.
Он поежился, вновь обратив внимание на телесное уродство эмвама.
Так, в сопровождении отпрысков выродившегося племени, они достигли наконец Киррю-нола, легендарного Высшего Яруса Иштеребинта. Гора к этому времени поглотила Гвоздь Небес. |