А тут — неизвестно, что надо было говорить, если навсегда. Кто-то потом заплакал, но скорее от водки и от песен. Она с радостью легла спать, когда все ушли. Провалившись в сон — тяжелый, без сновидений. От усталости. И вообще — надоело уже собираться, скорее бы уехать.
У нее была бабушка. Она стояла утром у двери квартиры, а они — мать ее и она сама — уже были у лифта, на пролет ниже; два чемодана рядом, их не забрали, надо было опять их везти, о глупость человеческая! Они ждали лифт. Бабушка была в халате шелковистом, с большими цветами, сам темно-синий; она приподнимала руку и помахивала ею: «До свидания, внученька! Будь здорова. Будь умницей! До свидания!» И внучка ей улыбалась и кричала на всю лестницу: «Бабуля! Не волнуйся за меня! Бабуля!» А у бабушки глазки сделались маленькие, и в них слезы блестели. А может, это просто от старости. Она вообще-то улыбалась. И вот они загремели дверьми лифта, и все… поехали вниз, последний раз прокричав бабушке «до свидания!». Мама девушки сказала, когда они несли чемоданы через площадь уже, к машине: «Что-то наша бабушка постарела…» Ну и больше ничего, надо было засовывать чемоданы в багажник и говорить шоферу, присланному знакомым девушки, куда ехать.
Они ехали по городу, и мама все время говорила: «Смотри, смотри, гуленька, на свой любимый Ленинград… Когда ты его еще увидишь… да…» И дочь старалась смотреть. Тоже думала, что да, надо смотреть, как в последний раз, запоминать, впитывать, навсегда чтобы хватило, осталось бы навек. Но, честно говоря, как-то не очень ей смотрелось. И потом они сразу поехали по Московскому проспекту, а там ничего интересного не было. Во всяком случае, прошлое ее не было связано с этими местами.
Аэропорт был еще совсем новым и считался современным, со всякими модерновыми атрибутами. Ей нравился аэропорт, и эти — три или четыре? — трубы не ассоциировались с трубами атомных электростанций. Потому что она еще никогда не видела их и сравнить не могла. А что это на самом деле было? Часть архитектурного ансамбля? Отличительный знак Ленинградского аэропорта в Пулково?
В интернациональной секции уже было столпотворение. В основном провожающие. Пожилые люди. Женщины в пальто с норковыми воротничками, некоторые уже в таких же норковых шапочках-грибках. Мужчины в дубленках. И все со страдающими лицами.
Опять смотрели два ее чемодана. Плюс толстый портфель, куда она положила блокноты, тетради. Их не проверили. Проверяли пластиковый пакет с продуктами. Испеченный мамой круглый кекс — его проткнули спицами. Долго крутили двухкилограммовую банку икры — подарок тети, которая стояла рядом с ее мамой и качала головой, приговаривая: «Куда она, ой, куда она…» — будто еще можно было как-то повлиять на племянницу. Всё, наконец, промерили, и уже нельзя было возвращаться к провожающим. Но она попросилась у «дяденьки» в форме: «Пожалуйста, мамочку обнять…» И вот она обнимала свою маму и та ее. Тетя заплакала. Как многие здесь женщины. Тихо так, не навзрыд, а скрывая слезы. И жена хоккейного судьи тоже плакала. А ведь наверняка не один вечер провели, задыхаясь от ненависти, доказывая родным, вот этим провожающим, какая ужасная жизнь здесь, сплошной ГУЛАГ, и Солженицына не дают читать и… А может, те, кто в тюрьме провели пятьдесят лет, тоже плакали, выходя?
Потом их разделили. Уезжающие стояли у лестницы, за канатиками между столбиками. А провожающие — там, за таможней. Все перекрикивались, махали руками друг другу. И девушка тоже улыбалась и махала рукой маме. А Владик, сын хоккейного судьи, кричал: «Ба! Там наш самолет, вон. Вот он, ба!» Оставлял бабушку в Ленинграде. И за стеклянной стеной действительно стоял их самолет. Наконец сказали, что пора идти на посадку, и, кучкой, уезжающие двинулись. |