От молитвы до ествы недолгий путь без догляда. Царева жизнь – вся на виду. Даже постеля окружена дозором.
Ой, Марьюшка, наливное яблочко. Даже сейчас, при свечах, вся в бурмитских жемчугах и золоте, как драгоценная картинка. Не удержался, приотогнул кисейную фату с алого бархатного сборника, нагнулся, поцеловал жену в висок, в светлое колечко волос, непокорно выбившихся из-под бабьего повойника. На сносях баба, любимая девочка, вот-вот родить должна. Двух девок уже приволокла, не тянула, ныне наследника ждем. Вот и медлит въезжать во Дворец, знать, погодья ждет. Он там привередничает, а мати – тоска, она в маете погибает. Она блажит, вовсе разблажилась. Через бояронь Верховых принесли весть: де, царица блажит, никого не чует, бранит да плачет.
Замедлил на крестце под иконою Николы Можайского. За углом ключники ждут, чтоб дверь распахнуть.
«Ты почто разблажилась, Марьюшка? – спросил ласково, едва касаясь губами ее губ, сладких, припухших слегка, пахнущих вишеньем. – Ой, люба ты мне, – шепнул. – Пуще жизни тебя люблю».
Вот говорят, де, случая нет. Господь пасет нас, лишь не пропусти минуты. Не зевай. Был три года тому в Успенском соборе и вдруг узрел немосковского дворянина Ильи Милославского дочь на молитве, и как поразило будто в самое сердце. Велел Богдану Хитрову отвесть девицу к себе в хоромы. Едва конца обедни дождался, пришел в Терем, ту девицу смотрел, сразу возлюбил и при всех ближних боярах нарек царицей. А до того сколько смотрин было, со всех московских земель свозили девок на выданье на царев погляд. Правда, была одна, из-под Рязани, да в сухотку нелепицами загнали, а после и в гроб. Вот вам и случай.
...Пальцем обвел наливную упругую щеку; сквозь бархатистую кожу пробивается неостывающий румянец. С упованием посмотрел в лицо. Заметил синие круги под очами, красный налет в глазах, обычно изумрудных, кротких. Понял: недавно ревела, в розовом слезнике не просохла влага.
Марьюшка вскидывала взгляд, норовила в чем-то признаться, но страшилась или стереглась ввергать государя в новую печаль: к чему Алешеньке новые заботы, коли и свои ежедень неотступно допекают. На царице сарафан бархатный, как колокол, едва проглядывают снизу подола алые черевички, низанные жемчугами. На плечах епанча с собольего опушкою, сквозь кисейные рукава проглядывает белая кожа, волнующая государя.
«Он-то, наш славненький, то сладкого хочет, то сразу горького. Такой сутырный».
Они верно знали, что будет сын. И верно, что родится царевич Димитрий и скоро заревется до смерти.
«А мы на него найдем справу. Мы его в ученье к Никону отдадим. Живо кислу шерсть выбьет. Верно, Марья Ильинишна?»
«Верно, как не верно, да одно худо, что Никон из него монаха сделает. Он, владыка, нас любит и сына нашего полюбит. Твоя сестреница за него кажинный день молит».
Государь с государыней вдруг спохватились, что оба думают о новгородском митрополите. Небось в тяжком пути ему нынче не раз икнулось.
«Ты себя храни, Алешенька, – жалобно, жалеючи, сказала царица, проведя ладонью по груди мужа, словно бы нынче же, не медля, провожала хозяина на брань. У бабы бабье не вытравить, на каком бы Верху она ни числилась. – Время темное, на миру сколько сарданапалов расплодилось. Не из зависти пусть, так из потехи незнамо какую кобь замыслят. Подумать страшно, нито».
«Ну полно, полно. Нас, поди, у стола заждались. Кушанья-то простыгли».
«Ой, Алексеюшко, я тебя нынче во снях видела, – вдруг призналась государыня, и сердце царя вздрогнуло. – Вот будто вылез из кустов придорожных тать, не наш обличьем. Нерусь, одним словом. И тебя рогатиною прободил. Я и спохватиться не успела, как приключилось. Ну... Хочу, значит, стражу кликнуть да тебя оградить. И никого вскричать не могу, голос пропал. |