– Не травили? – переспросил я. – Жаль. Я уже было наслаждался воскрешением. Надеялся вернуться ростом повыше, но, с другой стороны, и рост, и эдакая грубоватая мужская красота – все равно что лилию золотить, нет?
– Хотите, поспорим, сколько вы тут протянете? Два-три дня, быть может? А, ну да – вы не в положении спорить, верно? У вас ничего нет.
– Это правда, – отозвался я. – Однако же в том, что для всех нас – простая правда, вы зрите свою победу, не так ли? У нас ничего нет, и сами мы ничто. – Сказать правду, я был ничем и ничего не чувствовал, кроме скорби и тоски, с тех пор, как три месяца назад до меня дошло известие: моя милая Корделия скончалась от лихорадки. Смерти я не боялся, боли тоже. Бойся я – ни за что б не поперся в палаццо к Брабанцио. В тот последний миг, сочтя, что меня отравили, я ощутил облегченье.
– Ну, вы и есть ничто. Жаль, что вы этого не сообразили перед тем, как погубить мою дочь.
– Порцию? О, да ничего она не погублена. Может, поболит у нее чуть-чуть… ну, походит день-другой без изящества от ковровых ожогов – но она отнюдь не погублена. Считайте ее просто с толком попользованной.
Брабанцио зарычал, а затем его красная рожа задергалась в незаложенном проеме, как у полоумного грязееда. (Мне уж почудилось, что от усилий у него на старческом лбу вена лопнет.) Похоже, никакого внятного ответа он сформулировать не мог – лишь пар да слюни, – и я принял это за суфлерскую подсказку продолжать:
– Как новую пару сапог. – Зелье Брабанцио не на шутку развязало мне язык. – Вот новые сапоги, знаете, – по воде в них походите, и пусть сначала в них чвакает и плюхает какое-то время, зато потом высохнут и станут точно по ноге. Лепятся, если можно так выразиться, опытом – и принимать потом будут вас и только вас. После чего их можно загибать над стулом и бурно иметь в попу.
– Нет! – рявкнул сенатор – и метнул в меня кирпич, который запросто снес бы мне коленку, не успей я подтянуться на цепях. Кирпич отскочил от стены и плюхнулся в воду где-то в темноте.
– Метафора растянутого сапога – от нее у вас, значит, шарики за бебики заскакивают? – осведомился я, легкомысленно аккомпанируя себе веселым перезвоном цепей. – Теперь вам кирпича не хватит, знаете? Испоганили все свое ятое ваянье толикой литературной вольности, чувствительный вы старый мудеглот.
– Погублена моя старшая, Дездемона, – сказал сенатор, подчеркнув довод помещением камня на возводимую стенку.
– А, ну это да, только тут нет моей заслуги, – ответил я. И насчет младшей его я, разумеется, врал. Я ни разу даже наедине с Порцией в одной комнате не оставался. – Нет, паденье Дездемоны – дело рук Отелло.
Еще один кирпич лег в стену к своим красным собратьям. Над ними теперь виднелось только сенаторово лицо.
– А если б не ваше вмешательство, его бы с нами уже не было – ну, или его бы приговорили, будь на то моя воля. Но нет – вы влезли в ухо дожу, как комар, кинулись защищать этого своего драгоценного мавра, рассказывали, чем Венеция ему обязана, целые рапсодии сочиняли, что он-де герой благородный, а не чумазый раб, возгордившийся не по чину.
– Благородство и мужество – свойства, чуждые вам, они вас пугают, мандоклоп вы обоссанный. – Сенатор раним касаемо собственного благородного происхождения либо его отсутствия. Венеция была единственным городом-государством в Италии – бери выше, на континенте, – где не существовало знатных землевладельцев. Преимущественно потому, что здесь не было земли как таковой. Венеция – республика, все власти надлежащим манером избираются, вот это-то его и терзало. |