Франческо Риста снял защитную одежду и маску, бросил ее на пол и распрощался со старым смотрителем. С помощью длинной палки тот осторожно взял каждый предмет одежды и выбросил в окно. Как только смотритель ушел, мучимый любопытством Якопо выглянул в окно: на улице старый смотритель сжигал одежду и маску.
В тот же вечер, когда угасающий свет уже не позволял художнику работать, Якопо опять повстречался со смотрителем, тот уходил из дворца. Не удержавшись, Якопо спросил:
— Зачем вы сожгли одежду, разве она уже не защищает от болезни?
— Настоящая защищает, и даже весьма надежно, синьор Тинторетто. Но видите ли, у той была одна особенность: клюв, куда по правилам надо положить лечебные травы с эфирными маслами, был наполнен тряпками и кусками кожи наших недавно умерших больных, плащ и перчатки тоже были заражены. Вечером у нашего сыщика начнется озноб, он будет стонать, бредить, и, если ему повезет, он протянет еще два или три дня. Несчастный унесет с собой в могилу всю ту чушь, которую я ему наговорил…
18
Спустя несколько месяцев эпидемия пошла на убыль. Луиджи Грото наконец-то вышел из тюрьмы, как и большинство других заключенных Венеции, содержавшихся в Поцци или Пьомби Дворца дожей. В один из дней начала зимы 1577 года он по обыкновению сидел у окна, рядом потрескивал огонь в камине. За годы пребывания в неволе он похудел, лицо сделалось бледным, движения утратили былую живость. Как человек, очнувшийся от долгого кошмара, он казался весь во власти своих мыслей.
Однако в тот день Луиджи Грото сидел неподвижно потому, что напротив находился его старый друг Якопо Робусти и писал его портрет. Художник воссоздавал образ своего друга таким, каким тот предстал перед его глазами. Поэт был в длинном черном плаще, отороченном серым мехом, в каждой руке держал книгу, глаза его были закрыты. Якопо пытался передать таким образом мир сокровенный, тайный, отобразить который еще не удавалось ни одному художнику, — мысли человека, смотрящего внутрь себя. Справа от поэта он изобразил оконный проем. Желтый свет, льющийся снаружи, свет заходящего солнца, резко контрастировал с мрачным грозовым небом.
Луиджи, услышав, что его друг прервал работу, попросил:
— Якопо, подойди к окну и скажи мне, пожалуйста, что ты видишь на лицах прохожих.
— Я вижу уныние, вижу горе тех, кто потерял жену, мужа или детей в этой страшной эпидемии.
— А еще что-нибудь видишь, Якопо?
— Что же еще я должен видеть?
— Может, если ты посмотришь повнимательнее на прохожих, ты увидишь и другое страдание, вызванное еще большими потерями?
— Что ты хочешь этим сказать, Луиджи? — удивился Якопо.
— Глаза мои слепы, но сердце чуткое, и я угадываю во взглядах проходящих мимо людей, что гораздо больше, чем своих близких, они оплакивают скорую и неминуемую гибель той, что совсем недавно называлась Светлейшей. Посмотри, в каком плачевном состоянии наш город. Куда девались величие, гордость, осознание своего предназначения? Где честолюбивые устремления? Какие победы ждут нас в будущем? Кому мы еще внушаем страх? Ты и я, мы уже старики и скоро покинем этот мир, но Венеция тоже старушка. Силы ее на исходе, а эта эпидемия еще больше ее ослабила. Быть может, Якопо, мы не увидим этого при жизни, но республику, без сомнения, ждет конец. Только Тициан еще создавал иллюзию, что общество уверенно смотрит в будущее, но теперь, когда и его унесла проклятая чума, ты стал величайшим из ныне живущих художников, а твои произведения, судя по тому, что ты о них говоришь, отражают лишь боль и тревогу.
Луиджи умолк, Якопо тоже долго молчал, размышляя над словами друга. Близились сумерки. Художник отложил кисти и, прощаясь с поэтом, сказал:
— Хоть судьба и лишила тебя зрения, ты один лучше, чем кто бы то ни было, видишь истинную Венецию. |