Возможно, предмет в моей руке был действительно фалангой пальца — некогда изящного, с атласной кожей, — от одного движения которого зависело, наверное, благополучие или несчастье многих людей. Я поднялась на холм и закопала кость под сосной. Милое старое дерево укрыло эту импровизированную могилу своими пышными лапами — кто знает, может, оно и само сегодня получило смертельный удар!
Обняв рукою ствол сосны, я глядела вниз, туда, где ручей поворачивает к лесу… Как странно, что сейчас там шли люди! Люди на этой торжественно-тихой бурой равнине, над которой лишь хищные птицы парят на головокружительной высоте… Люди появились и исчезли, спеша назад, в мир — в мир!.. Когда-то и я была там. Для меня мир в то время состоял из большой тёмной комнаты и маленького садика между четырьмя высокими домами, а из калейдоскопа лиц этого самого «мира» я разглядела вблизи лишь несколько. В той тёмной комнате я провела первые три года моей жизни… Жидкие пепельно-седые локоны обрамляли одно из тех лиц — его моя память сохранила наиболее отчётливо. Я могла хоть сейчас нарисовать зеленоватые тени под тоскливыми глазами, курносый нос, словно вытесанный топором, серую безжизненную кожу. Это была фройляйн Штрайт, моя воспитательница. Другое лицо парило бледной воздушной тенью в глубине моих воспоминаний. Эти воспоминания редко посещали меня, но стоило мне услышать шелест шёлка, как они всплывали смутным видением из глубин моей памяти, и я слышала раздражённый голос: «Дитя, ты действуешь мне на нервы!». Злиться и нервничать — эти слова казались мне тогда синонимами. Шелестящая шелками фигура, изредка мелькавшая в тёмной комнате и лишь однажды положившая мягкую, горячую ладонь на мою голову, была для фройляйн Штрайт «сударыней», а я должна была говорить «мама».
Однажды я проснулась — а тёмной комнаты как не бывало. Я сидела на руках широко шагающего высокого мужчины с топорщащимися на висках соломенными волосами. Мужчина сказал мне, улыбаясь: «Ну что, выспалась?». Рядом с ним семенила фройляйн Штрайт в чёрной шляпе с вуалью; по её щекам текли слёзы, и я видела, как дрожат её руки… Перед нами возвышался дом с гнездом аиста на крыше и четырьмя дубами вокруг, и когда я посмотрела на разгорячённое лицо чужака и в ужасе отшатнулась, чтобы зареветь, он воскликнул: «Идите сюда, цыпочки!», и из ворот к нему побежала целая стая пёстрых кур.
Там же стояла женщина с красным лицом; она протянула фройляйн Штрайт руку и, плача, поцеловала меня, отчего я ужасно испугалась; но это быстро забылось. Во дворе носился телёнок; он неуклюже подбежал к нам и, готовый ускакать, остановился перед мужчиной. На крыше хлопал крыльями аист, и Илзе — Илзе с острыми глазами — протянула мне маленького зверька, и я нерешительно положила руку на его шелковистую спинку — это был крошечный мяукающий котёнок… И повсюду было солнце — золотистое, сияющее солнце, и листья на деревьях шелестели и струились в дуновениях пряного ветра. Я завизжала от удовольствия и радости, а фройляйн Штрайт, душераздирающе вздыхая и спотыкаясь, пошла к дому.
Так на руках Хайнца я въехала в Диркхоф, и с этого момента началась моя жизнь — я за одну ночь стала счастливым ребёнком, в то время как люди плакали над моей судьбой… У-ух! — день за днём носиться по холмам у Хайнца на спине! В одном из укромных уголков пустоши стояла маленькая хижина с низенькой соломенной крышей; Хайнцу приходилось глубоко наклоняться, чтобы пройти в дверь. Но внутри было уютно. Стол и стулья были белоснежно-белыми, а за двумя большими дверцами шкафа у дальней стены стояли две кровати с пружинящими матрацами и пёстрым бельём. Хайнц и Илзе были детьми вязальщика веников. Старый вязальщик построил хижину собственными руками, в ней родились его сын и дочь, и Хайнц не променял бы это место ни на какое другое. |