Порожней, у самого выезда из города, где уже начинались салотопенные заимки. Каменный двухэтажный дом строился не зараз, а поэтому окна, выходившие на улицу, были неодинаковой величины и расположились на разной высоте. Злобин часто смеялся над стариком Ожиговым по этому случаю и называл его дом скворечницей. Старик прищуривал свои хитрые серые глазки и, собрав в горсточку свою редкую бородку клинышком, отвечал всегда одно и то же: «Вот помру, тогда наследнички выстроятся по-твоему, сватушко, а мне уж не к лицу… Не по бороде нам высокие-то хоромы, а кому надо, так не побрезгуют и моей избушкой!»
Когда Савелий подошел к ожиговскому дому, на дворе завизжали блоки и раздался хриплый лай двух здоровенных киргизских волкодавов. Впрочем, во втором этаже в двух самых маленьких оконцах теплился слабый свет – значит, старик еще не спал. Савелий осторожно постучал в калитку и отошел. Когда вверху отворилась форточка, он по раскольничьему обычаю помолитвовался:
– Господи Исусе Христе, помилуй нас…
– Аминь… Кто крещеный без поры, без время?
– Это я, Мирон Никитич, подручный Савелий… От Поликарпа Тарасыча послом пришел: дельце есть.
– Ах, полуночники!.. – заворчала хозяйская голова и скрылась.
Савелью пришлось подождать довольно долго, пока свет наверху исчез и послышался стук отворявшихся дверей. Старик с фонарем в руках шел на двор, потому что ключа от калитки в ночное время он не доверял никому.
– Это ты, Савельюшко? – спросил он, не решаясь отворить калитку.
– Я, Мирон Никитич… от Поликарпа Тарасыча.
Щелкнул железный затвор, точно кто чавкнул железной челюстью, и калитка приотворилась вполовину, – старик навел свет фонаря на ночного гостя, чтобы окончательно убедиться в его подлинности. Попасть в ожиговский дом и днем было труднее, чем в острог, потому что никто не мог войти в него или выйти без ведома самого хозяина. От калитки проведен был в комнату Мирона Никитича шнурок, и он сам отворял и затворял ее. Редкие выходы самого хозяина сопровождались чисто тюремными предосторожностями, да и сам он походил не на хозяина, а на тюремщика.
– Добрым людям спать не даете, – ворчал старик, запирая калитку тяжелым железным засовом. – Не стало вам дня-то, полуночники.
– Не своей волей я пришел, Мирон Никитич.
– Знаю, Савельюшко: не к тебе и слово молвится, а кто постарше тебя.
Они подошли к ветхому деревянному крылечку с узкой деревянной лестницей наверх. Пропустив Савелья вперед, старик оглядел еще раз весь двор и с кряхтеньем начал подниматься за ним. Горькая была эта лесенка, и нуждавшиеся люди хорошо ее знали: редко спускались по ней с деньгами в руках. Сам Тарас Ермилыч хаживал по ней не один раз, – гордый был человек, но умел покориться. В низенькой темной передней Савелий остановился, пропустив хозяина вперед.
– Я тебя по первоначалу-то и не узнал, Савельюшко, – каким-то дребезжащим голосом бормотал Мирон Никитич, еще раз направляя свет фонаря на своего ночного гостя. – Нет, не узнал, Савельюшко.
По своему обыкновению, старик соврал – это была машинальная раскольничья ложь, ложь по привычке никогда не говорить правды. Костюм загорского миллионера состоял из одной ветхой ситцевой рубахи, прихваченной узеньким ремешком, и таковых же синих портов, – дома из экономии старик ходил босой. Маленькое сморщенное лицо глядело необыкновенно пристальными серыми глазками и постоянно улыбалось; песочного цвета редкие волосы на голове, подстриженные раскольничьей скобой, и такого же цвета редкая бородка клинышком совсем еще не были тронуты сединой, хотя Ожигов и был на целых десять лет старше свата Тараса Ермилыча. Крепкий был человек, хотя и выглядел сморчком. |