|
Рябина была не просто рябиной, а символом громовой стрелы молнии и, заодно, Богоматери.
Трилистник — не просто листом клевера, а символом трех миров: верхнего, среднего и нижнего, а также символом Пресвятой Троицы. Порой Луагайду казалось, что он связан людским воображением по рукам и ногам, да в общем так оно и было. Если он, танцуя, поворачивался к деревне правым боком это было добрым знаком, если левым — дурным. Даже числа, столь любимые Луагайдом за их абстрактность и подлинность, люди сумели запачкать собственными безудержными фантазиями. Единица означала не просто один стол или один кубок, но не более и не менее как единство всего сущего и единого бога в придачу. Hад одним этим фактом можно было размышлять годы напролет и совершенно впустую. Двойка означала двойственность света и тьмы, зимы и лета, добра и зла, мужчины и женщины, юности и старости, Отца и Сына (от больших букв Луагайда с определенного момента просто тошнило).
Тройка — единство трех миров и Троицу. Четверка — четыре стороны света и четыре древнейших королевства. Пятерка — пять сторон света и центр, четыре королевства и пятое — верховное и так далее… От всего этого у рационалиста Луагайда ум заходил за разум, ему казалось, что он уже не живет, а зыблется в мире теней и снов. Дни и ночи напролет он искал выход из этого кошмара.
Дальнейшая его история, в отличие от историй прочих домовых с «Британика», была проста и незамысловата, как мысли какой-нибудь овцы, пощипывающей травку на холмах. В семнадцать лет от сбежал из дома, как это делают миллионы подростков во всех концах света. В Глазго он увидел стальные корабли и мгновенно влюбился в них. Они были — как мир в первый день творения. Ржавчина мифов и символов еще не коснулась их железных корпусов. Даже старые морские суеверия и приметы чувствовали себя неуютно на этих просторных гулких палубах. От новых кораблей веяло первозданностью, невинностью и невероятной свободой.
Так он и стал Ши Джоном — технократом и, соглашаясь в душе со словами Уатта о шотландцах-инженерах, заядлым англоманом. Hаконец он мог не бояться Холодного Железа. Остерегаться следовало только Горячего — чтобы не заработать ожоги.
Так и было — до нынешней ночи. Хотя нет, еще раньше, вслушиваясь в стоны и бред раненых или в перешептывания сестер, когда те слушали сводки боев по радио, Джон понял, что новая мифология уже родилась, уже набирает обороты, как корабельная турбина, и скоро, совсем скоро, отражения кораблей, паровозов или самолетов будут прокладывать свои пути по нереальному миру. Hынешней же ночью это стало так ясно, что лишь сущий дурак мог закрыть на это глаза.
Принц Луагайд дураком не был.
И если сегодня он ругался и потрясал кулаками над головой бедного, невинно убиенного Светляка, то лишь от того, что умом и сердцем уже ясно понял: он снова живет в мифе, а не в реальности.
Люди со всей земли снова чего-то ждут от него, и их желания снова придется исполнять. Век невинности кончился, пришло время взрослеть…
17
Вернемся на час назад.
По дороге на «Британик» Светляк жаловался Посейдону, что, пустившись после страшной своей смерти вспять сквозь времена, заодно еще и утратил власть над собственным чутьем, потерял ветрила и весло в волнах мирового эфира и слышал теперь не то, что хотел, а то, что находило его само.
— И ведь одно по одному, одно по одному все время слышу. Москаль какой-то году в шестидесятом говорит: «Страшно, — говорит, — подумать, что на другом конце Земли сидят пятеро людей, и от них зависит, проснусь ли я завтра утром…» — («Во-первых, не пятеро, а трое, а во-вторых, вовсе даже не людей», — подумал Посейдон, передернул зябко шкурой; при мысли о Мойрах он, как любой из Кронидов, всегда смущался). |