– Ах, да это праздник! просто праздник! Только этого недоставало ! – Глухой гул раздался вторично, поднялся – и упал раскатом. – Браво! Вis! Помните, я вам говорила вчера об «Энеиде»? Ведь их тоже в лесу застала гроза. Однако надо убраться. – Она быстро поднялась на ноги. – Подведите мне лошадь… Подставьте мне руку. Вот так. Я не тяжела.
Она птицей взвилась на седло. Санин тоже сел на коня.
– Вы – домой? – спросил он неверным голосом.
– Домой?? – отвечала она с расстановкой и подобрала поводья. – Ступайте за мной, – приказала она почти грубо.
Она выехала на дорогу и, минуя красный крест, опустилась в лощину, добралась до перекрестка, повернула направо, опять в гору… Она, очевидно, знала, куда держала путь – и шел этот путь все в глубь да в глубь леса. Она ничего не говорила, не оглядывалась; она повелительно двигалась вперед – и он послушно и покорно следовал за нею, без искры воли в замиравшем сердце. Дождик начал накрапывать. Она ускорила ход своей лошади – и он не отставал от нее. Наконец, сквозь темную зелень еловых кустов, из-под навеса серой скалы, глянула на него убогая караулка, с низкой дверью в плетеной стене… Марья Николаевна заставила лошадь продраться сквозь кусты, спрыгнула с нее – и, очутившись вдруг у входа караулки, обернулась к Санину и шепнула: «Эней?»
Четыре часа спустя Марья Николаевна и Санин, в сопровождении дремавшего на седле грума, возвратились в Висбаден, в гостиницу. Г-н Полозов встретил свою супругу, держа в руках письмо к управляющему. Вглядевшись в нее попристальнее, он, однако, выразил на лице своем некоторое неудовольствие – и даже пробормотал:
– Неужто проиграл пари?
Марья Николаевна только плечами пожала.
А в тот же день, два часа спустя, Санин в своей комнате стоял перед нею, как потерянный, как погибший…
– Куда же ты едешь? – спрашивала она его. – В Париж – или во Франкфурт? .
– Я еду туда, где будешь ты, – и буду с тобой; пока ты меня не прогонишь, – отвечал он с отчаянием и припал к рукам своей властительницы. Она высвободила их, положила их ему на голову и всеми десятью пальцами схватила его за волосы. Она медленно перебирала и крутила эти безответные волосы, сама вся выпрямилась, на губах змеилось торжество – а глаза, широкие и светлые до белизны, выражали одну безжалостную тупость и сытость победы. У ястреба, который когтит пойманную птицу, такие бывают глаза.
Но боже мой! Вон там, на углу улицы, недалеко от выезда из города, не Панталеоне ли стоит опять – и кто с ним? Неужели Эмилио? Да, это он, тот восторженный, преданный мальчик! Давно ли его юное сердце благоговело перед своим героем, идеалом, а теперь его бледное красивое – до того красивое лицо, что Марья Николаевна его заметила и высунулась в окошко кареты – это благородное лицо пышет злобой и презрением; глаза, столь похожие на те глаза! – впиваются в Санина, и губы сжимаются… и раскрываются вдруг для обиды…
А Панталеоне протягивает руку и указывает на Санина – кому? – стоящему возле Тарталье, и Тарталья лает на Санина – и самый лай честного пса звучит невыносимым оскорблением… Безобразно! А там – житье в Париже и все унижения, все гадкие муки раба, которому не позволяется ни ревновать, ни жаловаться и которого бросают наконец, как изношенную одежду… Потом – возвращение на родину, отравленная, опустошенная жизнь, мелкая возня, мелкие хлопоты, раскаяние горькое и бесплодное и столь же бесплодное и горькое забвение – наказание не явное, но ежеминутное и постоянное, как незначительная, но неизлечимая боль, уплата по копейке долга, которого и сосчитать нельзя… Чаша переполнилась – довольно! Каким образом уцелел крестик, данный Санину Джеммой, почему не возвратил он его, как случилось, что до того дня он ни разу на него не натыкался? Долго, долго сидел он в раздумье и – уже наученный опытом, через столько лет – все не в силах был понять, как мог он покинуть Джемму, столь нежно и страстно им любимую, для женщины, которую он и не любил вовсе?. |