Изменить размер шрифта - +

Сербская часовенка у ворот обветшала, написанные на ее стенах лики православных святых поблекли, да и само сербское кладбище, предварявшее русские захоронения, было весьма запущено… Сербы бежали сюда от балканской резни прежде, чем русские от своих обманутых, ополоумевших собратьев; сербов в этих местах уже фактически не осталось.

Наши лежали у невысокой каменной ограды французского кладбища, из-за которой протягивались к ним корявые ветки оливковых деревьев, готовых жить и плодоносить еще сотни лет.

Здесь было много Марииных знакомых, были даже ровесники и помоложе нее… Тот маленький синеглазый кадет из Севастопольской роты, что простудился здесь же, на этом кладбище, под дождем, когда в первую осень все они хоронили жену адмирала Герасимова Глафиру Яковлевну. Да, тот кадет был на полтора года моложе Марии, ему тогда еще не исполнилось и четырнадцати, он так и не поднялся, так и истаял… "Боже, как же его звали? Кажется, Алеша… да, Алексей…" Он лежал в гробу такой маленький, такой худенький, с прозрачным личиком… а перед тем, как отойти, говорят, звал маму… Если она была жива, то там, в России, наверно, услышала его предсмертный шепот, не могла не услышать… Его хоронили в ясный, погожий день африканской зимы, а ночью гремела гроза, лил дождь, безумствовал дикий ветер, и крыша над их бараком трещала и грохала полуоторванными досками и кусками жести. Мария запомнила тот день и ту ночь навеки – днем на кладбище она наплакалась со всеми вместе, а ночью, лежа на узком топчане в своей узенькой отгородке, все шептала в подушку: "Мама, мамочка! Где ты? Мама!" – И не было ни слезинки, только саднящая боль в груди, только ком в горле; казалось, еще чуть-чуть – и удушит, а доски и жесть все гремели над головой, а ветер с Сахары все выл и выл… И она казалась себе такой жалкой, такой одинокой, и было так страшно, что она стала вдруг дрожать всем телом и продрожала и простучала зубами до полного изнеможения, до полного забытья – и все смешалось, и явь, и сон, и бред, и была какая-то секунда перед тем, как она провалилась в темную яму беспамятства, была секунда, когда в ее сознании промелькнуло, что она умерла, что вот и все… Она проспала до полудня следующего дня, ее не подняли ни горны побудки, ни шум ожившей казармы, ни уговоры проснуться жены дяди Паши тети Дарьи. А когда она наконец проснулась и вышла бодрая, как ни в чем не бывало во двор форта Джебель-Кебир, в чистом небе сияло мягкое зимнее солнышко, было тепло, тихо, благостно, все кадеты и гардемарины сидели по своим классам, занятия еще не кончились…

Мраморная плита на могилке ее крестной матери Глафиры Яковлевны треснула в двух местах, да и другие надгробья и кресты стояли без призора, где-то покосилось, где-то надломилось, сухая бурая трава, росшая клочками по всему русскому и сербскому кладбищу, скрывала надписи на многих надгробьях, а через невысокую каменную ограду было французское кладбище – чистенькое, ровненькое, ухоженное с европейской тщательностью.

– Я попрошу вас, господин Хаджибек, подыскать постоянного смотрителя для сербского и русского кладбища, – сказала Мария, возвращаясь к машине.

– Будет сделано, мадемуазель.

– Чем раньше, тем лучше. Пусть наймет рабочих – нужно привести кладбище в порядок. За мой счет.

– Будет сделано, мадемуазель, – уважительно повторил господин Хаджибек.

– Спасибо. Через неделю я приеду сюда еще раз, – сказала Мария, заводя мотор. – Ну что, поехали смотреть порт?

– Да, мадемуазель, поехали. За неделю здесь все приведут в порядок, вы не беспокойтесь.

Машина резво набрала ход. Белая дорога часто петляла.

"Боже мой, какая же я дура! Что я буду делать с кораблем, с этой грудой стали? И сколько он сдерет с меня? Боже мой, какая я дура! Я ведь могу остаться без гроша…" – так думала Мария, глядя вперед, на уплывающую под колеса белую известковую дорогу.

Быстрый переход