|
– Будешь играть – решено.
Маленький князь летал на крыльях… Теперь, наконец-то, он сможет сказать Ирине (Машеньке) все, все, все о своей любви! Сказать со сцены – всем, на весь мир! Он знал свою роль назубок, да и не только свою, но и роль Ирины (Машеньки). Он ходил за Машенькой по пятам и просил:
– Да-да-давайте поре-по-порепетируем!
– А чего нам репетировать? Вы знаете свою роль, я знаю свою и вашу, кстати, – равнодушно уклонялась Машенька.
– И йия в-вашу ро-ро-роль зз-знаю!
– Ну вот и славно. Чего же нам репетировать – зря время терять? Будет генеральная – там и порепетируем.
– Ну-ну-ну ко-кк-когда же она б-будет, не-не-не-скоро! – У бедного Тузенбаха-Кроне-Альтшауера аж слезы наворачивались на его прекрасные голубые глаза, он был просто не в силах ждать, он изнемогал под спудом своей любви.
А Машенька даже и не замечала этого, она рвалась всей душой на репетиции в другие мизансцены – с Вершининым (дядей Пашей), а маленький князь только путался под ногами.
Африканские блохи были неистребимы, чихать они хотели на любую дезинфекцию, можно сказать, они лакомились ею. Зимой блохи вели себя более-менее терпимо, а летом заедали до такой степени, что в особенно жаркие недели весь Морской корпус дневал в классах под сводами цитадели, а ночевал в крепостном рву, благо он был так широк и огромен, что места хватало всем тремстам двадцати кадетам и гардемаринам; во рву устанавливались и ночные дежурные посты, и всё прочее честь по чести, как в казарме. Летом дул знойный сирокко, и во рву, на глубине десяти – двенадцати метров, хоть как-то можно было спастись от его обжигающего дыхания. Марии очень нравилось само слово сирокко – ей слышалось в нем что-то мистическое, вечное, чувствовался какой-то странный нерв в самой его звукописи. Кстати говоря, ей здесь все нравилось: и море, и ветер, и горы, и пустыня за ними, и одинокие ели и сосны по обочинам белых известняковых дорог, и темные пятна дикого камня, и густейшие заросли фиолетовой с изморозью ежевики, необыкновенно крупной и сладкой, которую арабы почему-то не ели; и ухоженные долины, полные плодов, как плетеные корзины маленького бербера – торговца фруктами, которые привозил он на двух резвых толстобрюхих ослах, увешанных по бокам пузатыми длинными корзинами. Чего в них только не было: апельсины, мандарины, груши, яблоки, финики!
Маленький торговец, путь которого лежал сюда из Бизерты, сначала заезжал в нижний лагерь Сфаят, где жили семейно офицеры корпуса, расторговывался там насколько возможно, а затем поднимался к крепости к гардемаринам и кадетам. Хотя денежек у тех почти не водилось, маленький бербер обязательно поднимался к ним с остатками товара – здесь были у него свои, нефинансовые интересы.
Маленький бербер в малиновой феске, белой накидке и голубых шароварах обожал все военное и мечтал стать солдатом, а еще лучше военным моряком. Видно, бушевали в нем гены его предков, великих мореплавателей – карфагенян. Он с восторгом смотрел на марширующие роты корпуса и не раз спрашивал: нельзя ли и ему поступить в Морской корпус? Он даже был готов ради этого выучить русский язык…
Оставшиеся в корзинах фрукты он тем не менее не раздавал даром так нравившимся ему кадетам, а старался на что-нибудь выменять, особенно ценил оловянные пуговицы с якорями, погоны, нашивки, похоже, все это пользовалось большим спросом у его сверстников там, внизу, в Бизерте.
У Машеньки с маленьким, хитреньким бербером были свои особые отношения. Он довольно бойко говорил на колониальном французском, и это позволяло им болтать о том о сем. Обычно Машенька появлялась на площадке перед крепостью уже после того, как все возможные обменные операции были совершены, и ослы, лениво жующие черными губами, уже печально поглядывали на своего повелителя: дескать, пора домой! Машенька приходила всегда с биноклем: то он висел у нее на шее на кожаной тесемке в футляре, то она держала бинокль в руках, а на шее болтался один пустой, вкусно пахнущий кожей футляр. |