Изменить размер шрифта - +

— Они доведут! Уже довели!.. А твой прекраснодушный Лапша умиляется: «Новый век начинается при лучезарных предзнаменованиях!» А чтоб он пропал, дурак!.. Ты читал, папаша?

— Читал… — мрачно подает голос дедушка.

— Ведь катастрофа! — объясняет папа маме и мне. (Мы стоим с глупейшими лицами, мы не понимаем, о чем разговор.) — Голодают уже тридцать губерний, треть России. Голодный тиф косит целые уезды! Люди едят траву, древесную кору! А правительство (эти милстисдари мои!) вот, вот, вот! — тычет папа пальцем в газету. — Вот он, опять новый циркуляр… Правительство боится только одного: как бы кто не помог голодающим.

Немного остынув, папа рассказывает более связно:

— В России голод усиливается с каждым годом. Но ведь нет такого бедствия, которому нельзя было бы помочь. Если есть желание помочь. А наше правительство — вот именно, именно! — не хочет помочь голодающим и не хочет, чтобы кто бы то ни было другой помогал им. Вот ведь мерзость какая! Газетам даже запрещено писать о голоде, самое слово «голод» запрещено: вместо него приказано говорить и писать «недород», это звучит не так грубо!

— А почему, — спрашивает мама, — почему надо ждать, чтобы правительство разрешило помогать голодающим? Надо всем вместе взяться и помогать, вот и все!

— Так, так, так!.. — иронически отзывается папа. — Интересно, очень даже интересно, как это ты будешь помогать, если это запрещено! Ага, ага! Земствам запрещено, Пироговскому обществу врачей запрещено, Вольно-экономическому обществу запрещено! Никому нельзя!

— А кому же можно?

— Во главе борьбы с голодом стоят губернаторы со всей ордой чиновников. В их руках теперь все дело помощи голодающим… А это, — тут папа снова взрывается, — это самые подлые и самые воровские руки! Львиная часть того, что жертвуют во всей России для помощи голодающим, львиная часть прилипает к рукам царских чиновников!..

Папа еще долго бушевал бы, но ему надо к больному.

В ближайшие затем дни происходит событие — можно сказать, семейного характера — в жизни Ивана Константиновича и Лени, а через них — и в жизни нашей семьи: уезжает Шарафут!

Срок его солдатской службы кончился уже давно, но до сих пор он все не уезжал: уж очень прилепился сердцем к Ивану Константиновичу и к Лене. Да и для них он близкий человек! Теперь он наконец возвращается на родину. «Мензелинскам уездам Уфимскам губерням», — как он называет.

Всем нам жалко расставаться с Шарафутом. Все его любят, привыкли считать его членом семьи Ивана Константиновича Рогова.

Сам Шарафут переживает свой отъезд двойственно. Он и радуется и печалится. То и другое выражается у него трогательно-непосредственно. Конечно, он счастлив, что едет домой. Столько лет он там не был, а в последнее время ему что-то и писем оттуда не шлют. Наверное, ждут его со дня на день домой. Но очень горько Шарафуту расставаться с Иваном Константиновичем и Леней.

Все эти разнообразные чувства выражаются в разговоре Шарафута с Иваном Константиновичем. Шарафут произносит при этом одно только слово, но выговаривает он его на редкость разнообразно и выразительно.

— Вот ты и уезжаешь, Шарафут! — говорит Иван Константинович.

— Ага… — подтверждает Шарафут и вздыхает.

— Домой поедешь. Рад?

— Ага! — кивает Шарафут, сверкая зубами в широкой улыбке.

— Мать-то обрадуется?

— Ага… — Шарафут произносит это мечтательно. Он давно не видал матери и, наверное, как все люди, вспоминает о ней светло, нежно.

Быстрый переход