Тут уж наша смешливость усиливается до того, что мы, словно сговорившись, мчимся к выходной двери — на улицу. Там мы еще долго не можем успокоиться, хохочем все снова и снова.
Первой приходит в себя Стэфа Богушевич. Она внезапно переходит от бурной веселости к мрачному отчаянию.
— Ну, а мы? — спрашивает она, обводя нас всех взглядом.
И все мы, как оркестр, остановленный дирижером, сразу перестаем хохотать. Мало того, в каждую из нас впивается, как попавшая в цель стрела, та же мысль, которую не досказала Стэфа.
— Да… — бормочу я. — Правда… А как же мы?
Гимназист, выкравший при нас свою тетрадь с неудачной, вероятно, классной работой, конечно, совершил безобразный поступок. Никто из нас не сделал бы этого. И не оттого, что у нас «кишка тонка» для такого геройства, — нет, просто мы такое осуждаем. Мы не наябедничаем на гимназиста, мы смолчим, даже если нас спросят об этом, мы ответим, что никакого гимназиста видом не видали, слыхом не слыхали. Но такие приемы борьбы с учителями нам противны. Подсказывать — пожалуйста, списывать — сделайте одолжение, соврать для того, чтобы выручить подругу, — обязательно! Но такое… нет!
Вероятно, думаем мы, гимназист был в совершенно безвыходном положении.
Но вместе с тем мы внезапно, словно от сна проснувшись, понимаем: наше положение тоже безвыходное!
Глава двадцатая. ПЛОХО! ОЧЕНЬ ПЛОХО!
Неладно у нас с математикой, неладно! В прошлом ее преподавал у нас в пятом классе директор Николай Александрович Тупицын. Сам-то он ее знал, может быть, и прекрасно, но нам этих знаний, к сожалению, передать не умел, да и не мог — времени не было. Очень занятый своими директорскими делами, он приходил с большим опозданием, да еще и отрывали его от урока по всяким поводам: то бумаги подписать, то еще что-нибудь.
Урок начинался с того, что директор вызывал одну-двух учениц к доске — отвечать заданное. В ответы учениц директор вслушивался только в начале учебного года, когда еще не знал ничего и ни о ком, — тут он ставил отметку, даже, можно сказать, справедливую. Но в последующие ответы учениц — до самого конца года — директор уже не вслушивался и механически повторял против фамилии спрошенной ученицы ту отметку, какую сам поставил ей в первый раз. Получишь у него при первом знакомстве четверку или пятерку, так весь год и ходишь в четверочницах или пятерочницах. Как ни отвечай, отметка все равно одна и та же. Случалось даже так: ученица отвечает ему урок, а он не только не слушает, но даже мурлычет что-то под нос. Правда, иногда, когда четверочница-пятерочница, понадеявшись на «инерцию первой отметки», не подготовится к уроку и отвечает неверно, директор вдруг, словно проснувшись, обрывает ее:
— Да что вы такое несете с Дона-с моря? А еще хорошая ученица! Четверки получали!
И ставил ей тройку. Эта новая отметка тоже была вроде как навсегда: как бы ученица после этого ни старалась, с этого дня директор ставил ей одни только тройки. Он ведь в ответы не вслушивался, а лишь смотрел: какова у спрашиваемой ученицы предыдущая отметка. И повторял ее — заслуженно или незаслуженно.
Прослушав одну-двух учениц, директор почти никогда не объяснял то новое, что задавал выучить к следующему уроку.
Он только отчеркивал ногтем в чьем-либо учебнике: «от сих» и «до сих». После этого он уходил нередко еще до окончания урока.
Это было, как говорила Люся Сущевская, «преподавание с высоты птичьего полета». Мы и не извлекли из него почти ничего.
Кое-как, с грехом пополам, или, вернее, с грехом на четыре пятых, мы переползли из пятого в шестой и из шестого класса в седьмой — выпускной.
Тут началась настоящая катастрофа. |