|
А платить я вам буду — ну, скажем, восемь рублей в месяц… Мало? Ну, девять рублей в месяц. Это приличная цена, не торгуйтесь со мной!
Мне, конечно, и в голову не приходит торговаться. Девять рублей в месяц кажутся мне сказочной суммой. Но я очень взволнована — вот она, самостоятельная деятельность! — потому и молчу.
Мадам Бурдес истолковывает мое молчание как несогласие и спешит поставить точку:
— Ну хорошо: окончательная цена — десять рублей в месяц. Каждый день по одному часу, да? Вы же должны сами понимать: мой муж не доктор, он не может швырять деньги в окошко… Доктор сам работает, ни от кого не зависит — что заработал, то заработал. А у моего мужа рабочие. Хотят — работают, а не хотят — так бастуют, чтоб они сгорели! Тьфу на них, паршивцев!
Договариваемся еще: начнем уроки завтра, в шесть часов вечера.
— Мы живем от вас в двух шагах: Жандармский переулок, собственный дом.
Совершенно растерянная после этого разговора, возвращаюсь в столовую, где мама, папа и Сенечка сидят за вечерним чаем, и с ними — только что пришедшая «слепая учительница» Вера Матвеевна.
Рассказываю о предложении мадам Бурдес. Мама и папа смеются.
— Ты отказалась? — спрашивает мама.
— Согласилась…
Мама обижена:
— Даже не посоветовалась с нами!
Папа останавливает ее:
— Минутку, Леночка! Тут надо поговорить о другом. Ты согласилась на это предложение, завтра тебе уже не будет пути назад: обещалась — свято! Но сегодня можно еще подумать. И я хочу, чтобы ты подумала серьезно. Подумай, Пуговка!..
В серьезные минуты папа иногда называет меня этим именем моего детства.
Папа продолжает:
— Я Бурдесов лечу уже лет пятнадцать. Это очень неприятный дом. Сама мадам — ты с ней сейчас говорила по телефону — совершенная психопатка. Был случай — при мне! — она за что-то разъярилась на мужа и вышвырнула из окна — прямо на улицу! — все его белье и платье. Как-то она распалилась на своих дочек, на Маньку и Таньку — а они милые, несчастные девочки! — и выплеснула им в лицо и на голову огромную бутыль канцелярских чернил… Подумай, Пуговка, подумай сегодня. Хлеб у тебя там будет не легкий!
— Да ну его, этот хлеб! — чуть не плачет мама. — Подумаешь, она без хлеба сидит. Откажись, пока не поздно. Скажи им сейчас же по телефону… Извинись перед ними… Скажи — не можешь у них преподавать: мама и папа не позволяют. Ступай звони!
— Вы меня извините. Конечно, я вмешиваюсь не в свое дело, — говорит вдруг Вера Матвеевна. — Но все-таки я хочу сказать… Подойди ко мне, Сашенька, дай мне руку, чтобы я тебя чула (чувствовала, слышала)… Не надо ее отговаривать, — обращается она снова к маме и папе. — И не надо бояться, что ей будет трудно. Ну конечно, трудно, а как же иначе? В жизни почти все трудно! И не надо этого бояться… Да, Сашенька?
— Да, — говорю я, глядя на ее мертвые, слепые глаза (а она ими видит все, все!). — И ведь я уже взялась, слово дала… А потом — мне интересно!
Занятые разговором, мы совсем позабыли, что с нами за столом сидит Сенечка. Он слушает молча, с приоткрытым ртом — признак сильного волнения. Больше всего он поражен тем, что мадам Бурдес облила своих девочек чернилами! Когда я говорю, что все-таки буду заниматься с девочками и пойду завтра на первый урок, Сенечка бурно обнимает меня и, воинственно грозя кому-то кулаком, выпаливает:
— Пусть она только попробует… чернилами! Я сам пойду завтра с тобой.
Это «завтра» оказывается с самого утра таким многотрудным днем, что я не забуду его, вероятно, до самой смерти!
Утром прихожу в институт. |