|
Атомы летали от начала мира, соединялись, распадались, но вот однажды соединились в такую штуку — его мозг, — которая вдруг сумела ощутить себя как целое и, по закону инерции, пожелала сохранить свое состояние. Эта штука, как паразит, уселась на вселенной и даже на его, Олеговом, организме, чтобы высасывать из них свою пищу — впечатления, а сумей она их получить помимо Олеговой плоти, — хотя бы наркотиками или бредом, — пусть тогда плоть проваливается ко всем чертям, и весь мир с ней заодно. Вот эта штука нахально и называет жизнью только такие сочетания атомов, которые чем-то напоминают ей ее собственное существование. А объективно человек не более «жив», чем двигатель внутреннего сгорания. Какой же смысл может быть у «жизни» — у последовательности химических реакций!
Поезд шел ранним утром. Вот спасибо-то! Еще чуть не сутки торчать в этой дыре! Отойдя за самодовольно гладкую колонну, он еще раз пересчитал деньги, надеясь, что их явно недостанет. Денег было мало, но не «явно».
Спутав двери, он вышел на перрон и увидел телефон-автомат с табличкой «Переговоры с Ленинградом». Мгновенным испугом мелькнула мысль позвонить ей, а в следующую секунду он уже решил позвонить в общежитие: он понял, что, поговорив с кем-нибудь из приятелей, снова сыграв роль романтического странника, он исполнится новых сил.
Тут же он увидел, что вместе с ним к будке направляется солидный дяденька — в галстуке, но без шляпы, — и дяденька тоже заметил его и ускорил шаг, а перед будкой проделал нелепую скрытую пробежку. Олег брезгливо посторонился. Когда дяденька опустил третью монету, Олег потерял терпение и пошел прочь, удивляясь, что кто-то соглашается разговаривать с таким отвратительным субъектом и еще, может быть, улыбается ему в трубку. Он с горечью подумал, что, будь он внутри, он не смог бы позвонить даже два раза подряд, видя, что его ждут, а снаружи — даже не пытается помешать другому делать то же самое, хотя уж один-то из этих противоположных поступков должен быть справедливым. Он уже не пытался храбриться, что когда-нибудь сделается другим, он точно знал, что так будет всю жизнь.
Размышляя таким утешительным образом, он дошел до ярко-зеленой садовой скамьи и сел на нее, но тут же со слабым треском отклеился и вскочил: скамейка была недавно выкрашена, хотя никаких «Осторожно, окрашено!» не было видно на версту кругом.
От ярости дыхание стеснилось, как под стокилограммовой штангой. Он посмотрел на скамейку: вряд ли он испачкался очень сильно, краска уже подсохла и подернулась пленкой. У края к планкам прилип тончайший газетный слой со шрифтом, видимым с изнанки, — там сидел кто-то более предусмотрительный. Стало быть, можно было предусмотреть! Но почему, почему всем удается все предвидеть, а он делает глупость за глупостью, за что бы ни взялся! Неужели он вправду глупее всех? Неважно, но если бы повесили табличку «Осторожно, окрашено!», ничего не случилось бы. И никто его от них не защитит!
Горечь переполняла его, доходя до безнадежного отчаяния. Он поспешил поскорее уйти с платформы, от любопытных взглядов, чтобы никого не видеть и не слышать, а заодно осмотреться. Ему снова страстно захотелось вернуться и больше никогда не выходить на улицу.
Он зашел за длинный сарай из потрескавшихся, серых, как слоновья шкура, досок, поставил рюкзак на такую же серую скамеечку-доску на столбиках — и осмотрелся, подтянув, насколько было возможно, лицо и заднюю часть брюк навстречу друг другу. Брюки были не слишком испачканы, но все же достаточно неприличны, в особенности тем, что краска непристойным образом выделила зоны большего и меньшего давления на окрашенную поверхность.
Он сел на скамеечку, и, предварительно посмотрев по сторонам, беспокойно поелозил по ней. На серой доске остался слабый зеленый след. Он еще раз, скрутившись жгутом, осмотрел брюки. |