Изменить размер шрифта - +
А когда дело все-таки дошло до серьезных разговоров, Олег обнаружил в ее суждениях смесь твердолобости, снобизма и банальнейших штампов, которые его бесили больше всего, и чем дальше, тем сильнее.

И не только в обсуждениях книг — в жизни еще отчетливее проступила ее поразительная неспособность сочувствовать, то есть радоваться чужой радостью и огорчаться чужим огорчением. Лишь изредка она могла испытывать одну из составных частей сострадания — страх, что подобное может случиться и с тобой. Радость же чужую она не разделяла никогда.

Принимая за сострадание редкие всплески страха за себя, она считала себя чрезвычайно чувствительным, но на редкость сдержанным человеком и не раз говорила ему об этом, а он, вопреки очевидности, долго верил, потому что, во-первых, хотел верить, а во-вторых, вообще привык верить тому, что ему говорят. К тому же, никого не любя сама, она зачем-то все же хотела пользоваться симпатией окружающих и для этого иногда оказывала знакомым мелкие услуги — для поддержания репутации не только умной, но простой и хорошей девчонки; такой ее считали те, кто не был с ней близко знаком, а в ее компании никто никого ни за какие услуги не считал простым и хорошим. Но Олег-то замечал любую (хорошую) мелочь и считал Марину доброй и чуткой; считал еще и потому, что она действительно была очень чутка, когда дело касалось ее.

А недоверчивость ее он считал проницательностью. Однако даже теперь ему казалось, что в спорах с ним самые плоские и злые банальности она стала говорить ему назло; он не верил, что неглупый человек может всерьез сказать про Твардовского (все ждали, когда его попрут с журнала); «Ну да, он лубочный поэт, но зачем уж так зарываться — порядок есть порядок», про Толстого: «Когда не стало сил грешить, начал мешать другим — все завистники так поступают»; про Герцена: «оставить Родину — предательство при любых условиях» — когда надо, она могла быть лютой патриоткой. Нет, такое сказать можно только назло, она знала, что простой плевок в его кумиров будет для него хуже глубочайшего анализа и опровержения их взглядов.

Но откуда в ней эта злость, в ней, равнодушной ко всему, не касающемуся ее непосредственно? Неужели она тоже отстаивала что-то святое для нее? Походило на то. Но что она отстаивала, неужели свое чувство превосходства над миром, которое называла чувством собственного достоинства? Чувство «другие не лучше меня»?

А может быть, ее раздражала его, Олега, горячность, казавшаяся ей притворством — с целью продемонстрировать большую приверженность к высшим интересам и таким образом возвыситься над ней, поэтому она старалась не уступить ему и в горячности.

Это было свойственно всей ее компании — стремление все низвести до себя и даже немножко ниже, но в ней он заметил это слишком поздно. В них это было понятно — восхищение чем-то или кем-то могло лишить их самодовольства, ощущения себя центром вселенной, а это ощущение было для них фундаментом их благополучия. Но в ней он долго не мог увидеть этого, потому что она когда-то обрадованно кивала его репликам, очевидно понимая больше того, что сказано, и охотно смеялась его шуткам, следовательно, была понимающей. Даже теперь он готов был поверить, что многое она говорила, ревнуя его же к его пристрастиям. Но интересно, что она, всегда поощрявшая его к насмешкам над чем угодно, в последнее время стала оскорбляться непочтительностью к ее знакомым. Вероятно, благодаря ему она почувствовала свое единство с ними, а может быть, поняла, что они тоже были ее.

В свое время ему особенно хотелось убедиться, что у нее нет ничего общего с аспирантом, носившем прозвище Панч. Панч постоянно как бы иронически-мечтательно насвистывал про себя, и единственно искренним — до цинизма — в его лице были широко распахнутые ноздри. В общих разговорах он почти не участвовал, а томно на всех поглядывал — он прямо исходил томлением — и иногда ронял томные, чрезвычайно оригинальные и многозначительные реплики, вроде «такова человеческая природа!» или «кроме содержания есть и форма».

Быстрый переход