Завтра я должен исследовать местные возможности соседей. В конце концов, средний возраст бывает только раз в жизни!»
В Грее царило лето, когда известие достигло Авалона. Сначала было некоторое напряжение — кто может полностью доверять Империи? — Но потом радость взяла свое и вылилась в общее празднество.
Птицы Кристофер Холм и Табита Фалкайн скоро оставили веселье. Соглашение, церемония, празднество могли подождать.
Они решили, что ночь окончательного мира станет их брачной ночью.
Но у них не было потребности спешить. Это было не в обычаях чоса.
Сначала нужно оставить все заботы позади, иначе они не найдут способ стать единым целым в их мире, их судьбе, их смерти, иначе они не смогут свободно слиться друг с другом.
За северными землями холмы не были еще заселены, хотя растения, чьи семена прибыли с пионерами, давно уже перестали быть чужими. Крис и Тэбби приземлились на закате, чьи красные и золотые лучи сверкали над спокойным морем.
Они разбили лагерь, поели, выпили по маленькому бокалу вина, поцеловались.
Потом рука об руку они пошли по тропинке, ведущей к гряде.
Слева от них густо покрытая травой земля круто обрывалась к воде. Это сверкающее безмолвие, уходящее к горизонту, казалось совсем темным вдали, фиолетовым, почти черным. Среди дремлющих созвездий поднялась вечерняя звезда. Справа от них был лес, наполненный сладковатым запахом сосны. Теплый ветерок перебирал ветви.
— Айат? — Спросила она однажды.
— Дома, — ответил он.
Его тон и то, как он скользнул губами по ее неясно светлеющим в полутьме волосам, сказало ей: «Я должен исцелить ее, как ты исцеляешь меня, дорогая».
Ее пальцы, тронувшие его щеку, ответили: «К моей радости, которая все растет и растет».
И все же он почувствовал ее невысказанный вопрос. Он подумал, что знает, в чем дело. Он часто поднимался в нем самом, но он — читатель, философ, поэт — мог вопрошать столетия лучше, чем она, чьим даром было понимание настоящего.
Он не побуждал ее к тому, чтобы она произнесла его вслух. Достаточно этого часа — и она будет с ним.
Поднималась Моргана, усеянная темными пятнами, и менее яркая, чем раньше, так велики были ее раны. Тэбби остановилась.
— Стоила ли она этого? — Спросила она.
— Война, ты имеешь в виду? — Проговорил он.
— Да. — Она высвободила руку. — Посмотри! Посмотри вокруг: на наш мир, на эти солнца; смерть, увечья, агония, траур, руины, потери вещи, о которых мы рассказываем своим детям — и все это ради политики.
— Я тоже спрашиваю себя, — признался он. — Вспомни, однако, что мы сохранили для детей нечто такое, что иначе потеряли бы. Мы сохранили их право быть самими собой.
— Ты имеешь в виду, быть теми, кем являемся мы? Предположим, мы бы потерпели поражение. Мы были так близки к этому! Следующее поколение выросло бы благоразумными, умеренными подданными Империи. Разве нет? Так имели ли мы право делать то, что сделали?
— Я пришел к выводу, что да, — сказал он. — Дело не в том, что существует какой-то принцип или что я не могу ошибиться. Но мне кажется, что то, чем мы являемся, наше общество или культура, или как ты хочешь назвать их, имеют право на жизнь. — Он перевел дыхание. Ненаглядная моя! — Сказал он. — Если общества не будут сопротивляться порабощению, они скоро будут проглочены самыми большими и прожорливыми. Разве нет? И восторжествует смертоносное однообразие. Никаких вызовов, никаких отклонений от нормы. Какую службу сослужило бы все это жизни во вселенной, позволь мы этому случиться? И ты знаешь, вражда не должна быть вечной. |