Изменить размер шрифта - +
Барин, барин… И вот ведь что странно. Кроме унтер-офицера Мурашкина, которому прострелили плечо на Черной речке в Крымскую войну, все были в настоящем сражении в первый раз, у каждого свои заботы. Но почему все они подмечали за барином, и ведь мало кто врал – подсказывали такие детали, которые глаз механически отмечал, и они бы наверно забылись, но вот его товарищи рассказывают, и в памяти оживает колючий куст, за который он уцепился и вырвал с корнем, едва не сорвавшись, и камень на бруствере третьей траншеи, которым он швырнул в турок. Камень ему просто мешал, и отшвырнул он его не задумываясь.

А потому, догадался Грушин, и дела всем до барина, что он – особенный. Как жираф в Московском зоопарке. И смотрят на него, как младший брат Алеша на жирафа, когда он привел его в позапрошлом году в зоопарк. Нет, не на жирафа, скорее – на обезьяну, способную повторять человеческие жесты.

Вольноопределяющийся Грушин и уважение к себе чувствовал, но – не слияние. Осталась дистанция. Дистанция, поглотившая имя. Ведь не скажешь: «Что вы все „барин“ да „барин“, зовите меня Федей». И уж тем более Федором Аполлоновичем не представишься, впрочем, так его еще никто не называл.

А ночью ужас напал на Грушина. Едва он смежил веки, как увидел давешнего турка, им убитого, – голубая щетина на худом лице, большие глаза с фиолетового оттенка белками. И запах чужой крови почувствовал, да так явственно, что едва вырвался из палатки, упал на траву, тут и началось… Спазм за спазмом, и желудок стал пуст, а его все крутило и крутило. Разбуженный солдат Пьецух выбежал из палатки, захлопотал вокруг барина.

– Ты не боись, барин, с кем не бывает. Ты вот лучше на, водички выпей. А еще лучше – винца. Хошь, спрошу у унтера?

– Не надо, какое вино. Все уж пусто.

– А ты выпей, барин, выпей. На душе-то и полегчает. От вина грех с души сойдет.

Сказал, озадачив, и скрылся в палатке, откуда послышался шепот:

– Пал Фомич, винца выдай. Барину, вишь, плохо. Турку жалеет небось, кого убил.

Ответа Грушин не услышал, но вскоре появился Тарас с двумя крышками, до краев наполненными водкой.

– Давай, барин, пей. И я с тобой. Прости, Господи, прегрешенья наши!

Странное дело, но теплая, противная водка, выпитая через силу и с отвращением, вместо ожидаемой пустой и потому особенно мучительной рвоты прекратила спазмы, и как-то действительно полегчало.

– А ты, барин, турку-то не жалей. Война дело такое. Не ты его, так он тебя. Наших-то вон сколько полегло. Белкин, Гудов, Еропкин, Ржачев, – стал перечислять Тарас, загибая пальцы.

За именами вставали лица еще вчера вот так же сидевших у костра и подпевавших унтер-офицеру Мурашкину. Иван Белкин, похожий на Алешу Поповича, розовощекий исполин с наивными серыми глазами, курносый рязанец Аким Гудов… Еропкина Грушин по имени вспомнить не мог, тот всегда как-то прятался по углам, взглядывая из глубины черными быстрыми глазками, а Пантелеймон Ржачев отличался степенностью отца большого крестьянского семейства. А завтра в сводках о потерях лица эти исчезнут за цифрой – 640 нижних чинов.

Вольноопределяющийся Грушин представил себе избу, крытую дранкой, где-нибудь в глухой нижегородской деревне, сильную русскую бабу Ефросинью или Катерину, детей ее малолетних, и вот с утра уже на его глазах баба стала вдовой, а дети – сиротами. И еще яснее увидел вольноопределяющийся Грушин их скромную квартирку на втором этаже особняка в Воротниковском переулке, на углу Дегтярного, мама читает свежий нумер «Вестника Европы», сестры Люба и Лиза шепчутся за рукодельем, а брат Алеша склонил остриженную голову над тетрадкою, он сейчас и тетрадку увидел, и как новое стальное перо, брызгаясь, царапает бумагу… А у того турка тоже где-нибудь дом и старательный брат выводит арабскою вязью урок, заданный в медресе.

Быстрый переход