|
(А ведь это все-таки признание, что Репин – ровня Гоголю. Только писателю страшно сказать это без оговорок). – Наш жанр на хорошей дороге, и таланты есть, но чего-то недостает ему, чтобы раздвинуться или расшириться».
И следовали советы.
«Надо побольше смелости нашим художникам, побольше самостоятельности мысли, и может быть, побольше образования. Вот почему, я думаю, страдает и наш исторический род, который как-то затих. По-видимому, современные наши художники даже боятся исторического рода живописи и ударились в жанр, как в единственный истинный и законный исход дарования…»
Васнецов закрыл журнал. Надо было обдумать одну только мысль. Ну, действительно, почему надо писать одни жанры? Потому, что все хотят жанров, о них лишь и пишут?
Васнецов увидел перед собой простор, северную, как у Максимова, в деревне, зарю, розовую, робкую, с мощными синими облаками, и – богатыря! Богатыря, прямо смотрящего на публику, на весь род людской, что занимает ныне землю, на ничтожество этого рода. Стоп! Ну, почему – на ничтожество? Это ведь то, против чего и воюет Достоевский, это и есть направление, мундир! На правнуков своих глядит богатырь. Он изгнал врагов с родной земли и дал народу покой и волю. Не злобствовать надо, не унижать человека, тыча носом в его же мерзости. Пусть человек возвысится душою! Пусть узнает себя в богатыре! Разве это не задача?
Пришел Аполлинарий. Поужинали, легли спать.
– Что-то мы с тобой совсем не видимся, – сказал Виктор.
– Я готовлюсь. С математикой плохо. Студенты говорят, петербургских учителей мне не покорить, не сдам здесь за реальное, провалят. В провинции, говорят, будет много проще, в той же Вятке.
– Аполлинарий! В Петербурге Академия, художники, Эрмитаж. Не надо тебе в Вятку.
– Надо. Надо в парод вернуться. Надо вернуть ему то, что он дал нам.
– Да что же он тебе дал, народ? Господи! Вот оно – направление. Ты-то разве не парод?
– Не народ, Виктор, не народ! Мы с тобой поповичи.
– Поповичи. У нас на столе было то же самое, что у мужиков. Разве повернется язык у кого-то в Рябове сказать, что наш отец сидел на шее у крестьянина? Он больше давал, чем брал.
– Кормились-то мы от народа все-таки.
– Прекрати! Ты своим искусством во сто крат дашь больше народу, чем глупой проповедью всеобщего братства.
– Ну, это как сказать! – Аполлинарий заупрямился. – Искусство?! Что оно, твое искусство, дает народу, если он в нем не смыслит? Кто смотрит твои жалобные картинки про крестьянскую жизнь? Генералы, барыньки да жандармские шпики! Ты для этих господ собираешься всю жизнь работать?
Виктор испугался. Нет, Аполлинарий говорил не из одного только упрямства. Свихнули мозги мальчишке проклятые нигилисты! Свихнули!
– Почитай, Аполлинарий, статью Достоевского, я от Праховых принес.
– Достоевский не знает молодых. Его песни старые.
– Напрасно. Давай-ка спать тогда. Утро вечера мудренее.
Они замолчали, но уснуть не могли. Не спали, но и не заговаривали больше.
«Наш жанр не дорос до Гоголя и Диккенса», – вспомнилось Виктору Михайловичу. Усмехнулся, тут было что-то похожее на отзывы Тургенева об Иванове. Иванов у Тургенева тоже до чего-то там не дорос.
Вздохнул. Одни вопросы. Одни вопросы!
Русским художникам и впрямь не совсем везло с оценками великих писателей. От Льва Николаевича Толстого досталось Виктору Михайловичу Васнецову. Превознося Ге, называя его одним из самых великих художников всего мира, он почему-то противопоставил ему Васнецова, которого поместил в ряду художественных пустышек. Вот что мы читаем в письме к П. М. Третьякову: «Форма-техника выработана в наше время до большого совершенства. |