Вскоре она была уже с ним на угрюмых лесоповалах, в городках меж вырубленных склонов, выступала на распутьях бездорожья, уставленного некрашеными хибарами в грязи да утыканного обугленными корягами секвой, ни клочка зелени окрест, обращалась к чужим людям «братья по классу», «классовые сёстры», шла под арест с потасовок о свободе слова, любила под ольхой на берегу ручья на маёвке, привыкала к мысли о «вместе», когда по крайней мере кто-то один в тюрьме в любой год, что ни возьми. Потом она помнила первый раз, когда в неё стреляли, пинкертоны в лагере на Безумной реке, отчётливей родов своего первенца, коим была Саша. Когда Джесс обезножел, она достигла наконец состояния холодной, отточенной ярости, до которого росла, как она теперь осознавала, все эти годы.
— Взяла б котомку да пошла бы с тобой, — сказала она Саше, когда та уезжала, — а в этом городишке нам больше ничего не светит. Тут нам можно только остаться. Только всё просикать. Жить, чтобы все помнили — как поглядят на какого Траверза, а то и Бекера, так и вспомнят то самое дерево, и кто это сделал, и зачем. До чёртиков лучше статуи в парке.
Саша отбыла в Город, нашла работу, начала слать домой, что могла. Обрела она тут боевитый профсоюзный городок, что ещё держался на волнах эйфории после Всеобщей Забастовки 34-го. Она общалась с портовыми грузчиками и крановщиками, которые тогда ещё раскатывали шарики от подшипников под копытами полицейских лошадей. Когда же пришла война, она работала в лавках, конторах, на верфях и авиазаводах, вскоре узнала, что делаются попытки организовать сельхозрабочих в долинах Калифорнии, называли их «Марш от моря», и отправилась туда на время помогать, жить на отвалах канав с мексиканскими и филиппинскими иммигрантами и беженцами из пыльной лоханки, стоять ночную стражу от банд «бдительных» и наёмных громил «Ассоциированных фермеров», и стреляли в неё далеко не раз, хоть домой пиши. «Это что-то, нет?» — отвечала ей Юла. Подрастая, Френези слышала о тех довоенных временах, о забастовке на консервном заводе в Стоктоне, забастовках из-за вентурской сахарной свёклы, венисского латука, сан-хоакинского хлопка… обо всём противопризывном движении в Беркли, где, как Саша особо ей напоминала, демонстрации проводились задолго до рождения Марио Савио, не просто на плазе Спраула, но и против самого Спраула. Где-то посреди всего Саша ещё находила время добиваться освобождения Тома Муни, бороться против позорного антипикетного указа, Предложения Один, и агитировать за Калберта Олсона в 38-м.
— Война всё поменяла. Уговор был — никаких забастовок, пока длится. Многие из нас думали, это какой-то отчаянный последний маневр капиталистов, чтоб Нация так мобилизовалась под Вождём, который ничем не лучше Гитлера или Сталина. Но в то же время так много из нас почестному любили ФДР. Я так растерялась, что даже работу бросила на сколько-то, хоть невероятных мест завались, только из-за того, чтоб хорошенько всё обдумать. Представляешь, как меня поддержали.
— А как же другие женщины? — интересовалась Френези.
— Ой, кого б можно назвать боевыми сёстрами, уу нет, нет, моя бедная обманутая тыковка, и думать не стоит. Всем недосуг. Шашни крутили, пока мужья за морем, детишек старались держать в узде и свекровей в придачу, работали или развлекались слишком уж прилежно, так что о политике и не поговоришь. Да и на вечернюю школу времени нет, на соучеников там, учителей. Поэтому в итоге, когда возник твой отец, в своём казённом мундире, ни единого лоскута на нём от портного, манжеты на штанинах до того высоко подвёрнуты, что носки видать, а в них по лишней пачке покурки заткнуто…
— Граммофоны крутятся, от духовых сердце тает, — предполагала Френези, — обожаю! Расскажи ещё!
— О, в те ночи дым стоял коромыслом по всем точкам. |