Изменить размер шрифта - +
 — Я его хорошо знаю, — объяснил стоявшему рядом мельнику, мадьярскому дворянину. — Он ежедневно бывает либо в «Белой туфле», либо в «Золотом петухе» и надирается до бесчувствия. Потом пишет, не вылезая из-за столика, в мертвецком опьянении. Иначе ничего не выходит. Оттого и пьет. Если случится хоть день не присосаться, то прямо-таки заболевает. Зато питается всякой дрянью, словно француз какой.

— Совершенно справедливо, — вмешался еврей нотариус. — Я сам видел, как господин поэт кушал виноградных улиток. Не знаю, как насчет французов, но думаю, что такая пища напоминает ему любимый напиток. Бывает ведь, что надо и в вине сделать перерыв?

— У него не бывает, — стоял на своем шваб. — С утра накачивается.

— Когда-то и отдыхать приходится, — возразил скептик нотариус. — Без этого человеку нельзя.

— Касательно Франции вы справедливо заметили, — оставив в стороне дородную супругу, внес свою лепту неразговорчивый мельник. — Эти лягушатники любую пакость съедят.

— Другого, — примкнул к образовавшемуся кружку переплетчик, кивнув в сторону удаляющейся тележки, — и кличут Главный француз. Это Альберт Палфи, тоже поэт.

— Небось не дурак выпить? — подмигнул молочник.

— Так ведь иначе нельзя! — заключил переплетчик.

Добропорядочные господа отнюдь не были настроены против поэтов. Злословя и сочиняя небылицы, они всего лишь тешили сытое, но порой о чем-то тоскующее воображение. Хотелось думать, что есть совсем иные, не похожие на них люди — отверженные, а быть может, и избранные. Им многое дозволено, а жизнь, которую они влачат, до неприличия свободна, неимоверно тяжела. Одним словом, никому не пожелаешь такой жизни.

О том, что все артисты обычно бедны как церковные крысы, почтенные бюргеры, разумеется, догадывались. Но о нищете, как о дурной болезни, не принято говорить в приличной компании. Даже упомянуть про то, что жаренные в подсолнечном масле улитки — самое дешевое блюдо, было невежливо. Жалеть можно вдов и сирот, но не служителей муз. Их разрешено ненавидеть, высмеивать, проклинать, ими принято восхищаться — только пожалеть их никак нельзя. Сами виноваты, если одержимые гордыней избрали бремя не по плечу. Голод не голод, хворь не хворь: неси добровольный крест и прославляй муку. Воистину проклятье господне. Не потому ли и на отчаянную гульбу поэту, как какой-нибудь девке, неписаное право даровано? Сыщется ли доля завиднее: глушить вино, любить на глазах полумира и еще громогласно прославлять свой идеал? Молись на нее, как на святую мадонну, тащи за собою в кабацкую грязь, но только не плюй в ухмыляющиеся вокруг похотливые рожи, поэт. Все стерпит почтенная публика: насмешку, глумление даже, одного презрения не простит. Не возвышайся над толпой. Она смеется над пророчествами, лютой казнью казнит высокомерие. Служи ей, как бездарный актер, вызубривший роль, тогда и будешь счастлив. Кумиру все дозволено, а так — ни жалости, ни помощи, ни пощады не жди. Терновый венок — тебе награда, Голгофа — в конце пути.

У здания почтамта, где медная проволока телеграфа олицетворяла прогресс, Палфи вытряхнул седока из тележки.

— Приехали, ваша милость. Лошадка расковалась, ямщик устал и хочет водки.

— В моем кошельке гуляет ветер. Вчера еле наскреб семь крейцеров за доплатное письмо. Стыдно было перед почтальоном. Ничего себе, поэт!

— А в гости нас никто не ждет? Я уже третий день мечтаю о хорошем куске свинины.

— Увы. — Петефи стащил шапку и отер разгоряченное лицо, — Славно повеселились! Давно не чувствовал себя так легко, так беззаботно… Знаешь что? — Его внезапно осенило.

Быстрый переход