Изменить размер шрифта - +
Толпы пражан и приезжих гостей собирались на площади и, затаив дыхание, устремляли встревоженный взгляд на костяк справа от каббалистического щита циферблата.

Не трубным гласом брал в полон этот город чуткие души, но сокровенным молчанием. Одним оно сулило безотчетный страх и слепую ярость, других зачаровывало вечной скорбью надгробных плит Юзефова. Листами партитуры раскрывались врата и башни. Безмолвно трубили, читая тайные ноты, химеры собора святого Вита. Рядами клавиш мелькали колоннады и лестницы. И были, как скрипки, стрельчатые арки, и были, как флейты, колючие шпили. Математически чистой, холодной, прозрачной мнилась музыка порталов и площадей. Она длилась веками, как заколдованный сон.

Пусть все это так, но что нам за дело до этого города, опушенного нежным рождественским снегом? Возможно, Пешт рядом с ним простоват и незатейлив, как крестьянин, заглядевшийся на чужую ярмарку. Но наше место именно там, где боль и тревоги мира приютились в убогом чулане под лестницей. Такое бывает на переломе эпох, когда век избирает себе подходящее ложе. Разве хлев, куда за звездой Вифлеема спешили волхвы, не казался убогим? А нимбы горели…

Они и ныне сверкают неистовой позолотой на темных фигурах моста. Но не в Пеште — мост через Дунай еще не построен, и вообще он будет цепным, под стать инженерному гению века — в Праге. Мы не вольны расстаться с ее площадями, с тесно пригнанной серой брусчаткой, светящейся ночью, как сине-зеленая рыба. Затянулось прощанье. Пора повесить жестяный венок у костра Яна Гуса. Он давно отгорел, и эпоха, корчась, как меняющая кожу змея, намечает новые возлюбленные жертвы.

Века не признают государственных границ, тем более что Прага и Пешт лежат в границах единой империи — под черным двуглавым орлом. И вообще далеко за пределы надменного клича о габсбургском «крае мира» разносится требовательный клекот колокольчика, которому, как послушные школяры, внимают даже великие мира сего: императоры, короли, духовные и светские владетельные князья. Смерть не делится властью ни с кем. Напоминая о неизбежном, призывая задуматься о неминуемом и сберечь до конца человечность, не умолкает колокольчик ни днем, ни ночью, и в радости, и в горе продолжает звенеть в ушах.

Что уготовил Козерог, Зверь двенадцатого часа, великим и малым? По ком пророчески скорбит колокольчик в тисках фаланг? Может быть, в том и заключается сирая радость земной юдоли, что заглянуть в грядущее не дано.

Вся в поминальных камешках гробница рабби Лёва, почернела амальгама на вещих зеркалах мятежного императора Рудольфа, покровителя тайных наук, и лишь лепеты неразборчивые исходят от стен и мостов. Где теперь они, открыватели судеб, прорицатели, маги, оживлявшие глиняных истуканов, ясновидящие кармелитки, изнемогшие от вериг подневольной девственности? Где все, там и они.

Поэтому не надо ни спрашивать, ни гадать, ни всматриваться. Одному скелет песочные часы перевернет, другому ласково колыбельку покачает. Доверимся же мудрости оставшихся лет, и да будет наградой для нас нечаянная радость.

Порой даже поэтам, избранникам, отмеченным высшим клеймом страдания, жизнь дарует безмятежные мгновенья. Страдалец, изгой, замерзающий нищий, кандальник в армейском белье — было ль все это? Память помнит, а душа позабыла. Все плохое подернулось пеленой, заволоклось туманом, в радужном луче воспоминания высвечиваются островки радости, а над обыденным сумраком танцует алмазная пыль.

Недаром Петефи родился под Новый год. Для него Сильвестрова ночь — двойной праздник. Душа взрослеет и обновляется, набирается мудрости и молодеет. Воистину баловень случая. Била его жизнь, как могла, мытарила, на обрыв загоняла, а вот, поди же, какой крутой поворот. Разве Петефи не любимец читающей публики? Это имя у всех на устах. Студенты устраивают в честь дорогого поэта факельные шествия, а дамы бросают к ногам цветы. Редактор Вахот, хоть крейцеров за стихи не набавляет, но регулярно помещает в журнале отчеты о том, как чествуют поклонники своего кумира, какие совершают безумства.

Быстрый переход