Я предпочитаю оставаться в вере, Никанор Гервасьевич. Так спокойнее. И душа меньше болит.
— Завидую я тебе, Магомет, — вдруг ожил сидящий рядом с ними Апраксин. — Ежели бы многоженство нашим кодексом разрешалось, я бы сам мусульманином стал. Наши-то бабы вредные — скажешь ей: «сготовь закусочки, с друзьями посидеть хочу», она тебе такого наговорит, «томатовка» в горло не полезет.
— Постой, постой, — сказал Ворожейкин, стараясь не обращать внимание на пьяного старика. — Выходит, все это сделано с одной целью: лишить человечество способности к сопротивлению?
— Точно, — кивнул Кононыкин. — Вот говорят тебе:
Я твой Бог и пришел судить тебя по делам твоим. А ты знаешь, что такая возможность однажды уже была предсказана. Что ж ты, на своего создателя с топором кидаться станешь?
Он потянулся за сыром и вдруг увидел блестящие и внимательные глаза Когана.
— Что, Моисей Абрамович, — спросил Кононыкин, — страшно? Раньше бояться надо было. В тридцать третьем году от Рождества Христова.
Коган покачал обвязанной полотенцем головой:
— Ох, Дмитрий, вам все высмеять хочется, над всем поиздеваться. А мне сон вчера снился, Дима. Жуткий сон. Снилась мне дорога, по ней толпы людей идут, усталые все, измученные, а среди них и наша семья. Эсфирь ноет, Лизонька плачет. Жара стоит неимоверная, впереди поднимается алое зарево, словно там гигантскую печь растопили, а вдоль дороги Ангелы с херувимами на поводках стоят. Плач стоит на дороге, крики жуткие. А Ангелы смеются. И херувимы тоже смеются… Только их смех на лай больше похож…
— Эй, казак иерусалимский, — с веселостью человека, слегка перебравшего, окликнул Когана Магометов. — Чего грустный такой? Джигит веселым должен быть, радостным. Не каждый ведь день с Аллахом встречается!
Он снова высоко поднял стопку.
— Уныние правоверного — радость для лукавого. Ликуйте правоверные, чтобы впал в уныние лукавый, «Терпи же и прославляй хвалой твоего Господа до восхода солнца и до захода, и во времена ночи прославляй Его и среди дня — может быть, ты будешь доволен».
Выпили за сказанное.
— Да, — снова ожил Апраксин. — Знаменитое, так сказать, восточное гостеприимство. Помню, перед Тегеранской конференцией нас в Иран отправили. Ну, туда-сюда, пообжились немного, по-персицки малость нахватались, пошли в самоволку. Ну и, значит, прямиком в публичный дом. А там англичане уже в очереди стоят. Мы, ясно дело, поддамши, но-в меру. По бутылочке приняли, а больше ни-ни. А хмель все одно в голову лупит. Ясное дело, что нам очередь, особенно англичанская. Они, желторотики, еще войны не нюхали, а уже на баб лезть собрались. Вот. Понятное дело, англичане сплошь молоденькие, заедать стало, что оттесняем их. Ну, они, конешно, в драку. Да-аа! — Апраксин задумчиво тронул зазвеневшие медали и ордена, заулыбался давним, но приятным воспоминаниям. — Тут нам не до баб стало, кровь-то играет, душа выхода требует. Верите, тремя патрулями забирали! Заарестовали, конешно. Утром проснулись, вспоминать боязно. Союзникам морды понабили. Да за это нам точно порт Ванино светил всем разом. А обошлось. Сталину доложили, тот улыбку в усы спрятал и спрашивает: «Кому больше досталось?» Генерал английский ему под козырек: дескать, на наших вояк глядеть без плача нельзя. Тогда Сталин и говорит: нет, говорит, таких солдат, что в рукопашной схватке русских одолели бы. И Берии командует: наградить и на германский фронт отправить, определить всех в разведку… Так нас перед отъездом в том публичном доме два дня на халяву кормили-поили, а уж как бабы к нам относились! — Апраксин хлопнул стопку, торопливо закусил и, выдохнув воздух, загадочно заключил: — Так вот оно бывает, целишь в задницу, а попадаешь в лоб!
— Бывает, — неопределенно сказал Ворожейкин, сооружая себе огромный бутерброд. |