Изменить размер шрифта - +
Она набросила на себя вуаль одинокого облака и скрыла за ней свое лицо. Никто не сторожил ворота — все равно ночным прогулкам Шелла помешать было невозможно.

Они взбирались на стену, как два кота — янтарный и дымчатый, используя каждое крохотное углубление, малейший выступ, цепляясь за плющ, достаточно прочный, чтобы выдержать проворного худенького мальчика. Потом одежды их подхватили сизые голуби и помогли влезть на стену, мальчики спрыгнули с нее и нырнули в бархатное ничто ночи.

Они растворились в этом черном океане, и листва накрыла их своим шатром.

— Я покажу тебе дом лисы, — сказал Шелл. Мальчики бродили по рощам и лесам. Зайрема зачаровала, одурманила ночь, но для Шелла ночь была таким же привычным временем, как день.

Сидя под деревом, мальчики съели по плоду вкуса ночи — сочный черный вкус.

— Ночь — это самое лучшее, — сказал Шелл. — Даже лучше, чем восход луны. Но я не помню почему. — Он редко, очень редко говорил так много.

— И я знаю нечто, чего нельзя помнить, — отозвался Зайрем. — Лучше бы мне все забыть.

— Я тоже не хотел вспоминать, — промолвил Шелл, — но когда я увидел твои волосы, то почти вспомнил.

— Монахи лгут, говоря о величии своих богов? — вдруг спросил Зайрем, Шелл тихо засмеялся:

— Да.

— А может, и все остальные люди лгут!

— Да.

Мальчики пили из ручья, внимательно наблюдая друг за другом, ибо каждый из них впервые понял, что в мире есть еще человек, кроме него самого, который так же необычен.

 

 

Почтенные служители храма отдыхали во дворе под полуденным солнцем. Они только что отобедали и теперь мечтали о следующей трапезе. Едой они всегда были недовольны — то слишком много красного перца, то слишком мало черного, то грецкие орехи запекли неправильно, птица оказалась чересчур жирной. Ведь еда — это дело важное, а в храме культивировалась настоящая любовь человека к поглощаемой пище. Но для молодых еда — лишь утоление голода, источник энергии.

Старики недовольно заворочались и забормотали что-то себе под нос, когда мимо прошел один из молодых послушников. Они всегда были строги к молодым, а уж к этому особенно.

Юноше исполнилось семнадцать — высокий и стройный, он выделялся среди своих раскормленных собратьев. Его нельзя было не заметить — черные волосы локонами спадали на плечи, вились по спине поверх желтой мантии. Кроме того, он ходил босиком. Подошвы его ног огрубели от песка пустыни, и он не признавал ни сандалий, ни шлепанцев и вел себя словно нищий, каких полно за оградой храма. Вот он обернулся. Его лицо, словно изображение бога на монете, казалось медным, будто вычеканенным самим солнцем, а глаза — цвета прохладной воды, утоляющей жажду.

— Говорят, — сказал один монах, — что у нашего брата всего три хитона и он их стирает сам.

— Еще говорят, — произнес второй, — что серебряное ожерелье, которым Верховный Жрец одарил каждого мальчика при посвящении, этот неблагодарный отдал старому идиоту-крестьянину, потерявшему руку и попрошайничающему у ворот храма.

— А я скажу, — молвил третий, — что бесстыдство его поведения переходит все границы. Он хочет сделать то, о чем должно позаботиться небо.

— Точно, — подтвердил первый. — А ведь его предупреждали; «Да не осмелься исполнить дело небес — все само исполнится должным образом!» А этот выскочка отвечал: «Если небеса слишком ленивы, то я — нет».

— Позор-то какой! — вскричали служители Храма. — Ага, вот и еще одно дьявольское отродье! — добавили они.

Быстрый переход