К Георгию потянулись руки с бокалами; зазвенел, соприкасаясь, хрусталь. Только после третьего тоста он смог остановиться и отдышаться.
Блюда с закусками на обеденном столе быстро пустели. У бара хлопотал Эрнест. Модели передавали друг другу тарелки и коктейли. Здесь была девушка, с которой какое-то время назад встречался Максим, – брюнетка с нежным фарфоровым румянцем. Георгий узнал и кое-кого из юношей, одно время в охотку сопровождавших начальство в сауну после корпоративных вечеринок. Как и раньше, вечность назад, его взгляд выхватывал то одно, то другое лицо из группки долговязых хохочущих вакханок и дионисов, скользил по нежному очерку шеи, по мускулистой гладкости плеча. Он уже не мог избавиться от ощущения нереальности происходящего.
В тюрьме, помимо прочих открытий, Георгий осознал, насколько счастливо складывалась вся его прежняя жизнь, в которой были и беспечные, и тягостные связи, и настоящая страсть, и покупной секс, но не потный, изматывающий, разъедающий душу страх перед разоблачением. Все методы давления и шантажа, которым он подвергался, так или иначе затрагивали его сексуальные пристрастия, и впервые в жизни он доподлинно ощутил, какое мощное оружие сам вложил в руки своих врагов. Заключенные в тесноту вынужденного общежития мужчины были снисходительны к любым грехам стоящего на высших или равных с ними ступенях тюремной иерархии, но сладострастно зверствовали, когда предоставлялся случай унизить другого. Тюремное начальство манипулировало неустойчивостью этой структуры, и любой случайно брошенный взгляд или пущенный слух в одну ночь мог превратить какого-нибудь жизнерадостного парня в «проколотого петуха», сгорбленную тень с затравленным взглядом.
Странным образом перемена в судьбе Георгия совпала и с переменами в общественном климате. Телевизор, который целыми днями не выключался в их зажиточной камере, транслировал потоки все густеющего, жирного, самодовольного кликушества. Государственными указами утверждались чудотворные свойства икон и мощей, митинги политических оппозиционеров представали то шабашем, то избиением младенцев, тонули в оффшорах гигантские прибыли, при этом народ нищал, отчаивался, целые города и районы оставались зимой без света и тепла. Тут же по произволу власти светской и духовной, под аплодисменты новообращенных эстрадных клоунов, потомственных колдунов, гадалок и казнокрадов принимались законы, обличающие содомию, защищающие церковь невесть от каких врагов, урезающие и без того невеликую долю бесплатного образования.
Всеобщее помрачение умов получало широкую поддержку и соседей по камере, и уголовных авторитетов, и тюремной охраны, и следователей – почти всех, с кем Георгию приходилось общаться. В минуты приступов мизантропии, все чаще повторяющихся в последние месяцы, ему казалось, что по выходе из тюрьмы он вернется в другую страну, в глухое средневековье, к сажанию на кол и клеймению лбов. И теперь посреди собственной гостиной, оклеенной шелковыми обоями, обставленной не выходящей из моды антикварной мебелью, сжимая в руке прохладный стакан с дорогим напитком, он чувствовал себя гостем в чужом доме. Настолько очевидным был разлад между ним сегодняшним и вчерашним – чужим, посторонним человеком, удивляющим странностью поступков и циничной наивностью взглядов.
В эту минуту рядом с ним оказался Юра Кошелюк, белобрысый фавн с белесыми наглыми глазами, с острым кадыком и выпирающей, агрессивной сексуальностью в каждом движении. Когда-то, в прошлой жизни, они познакомились довольно близко. Георгию нравилось, как тот разыгрывал «пацана» с промышленных окраин, владельца подержанной иномарки с непременной бейсбольной битой в багажнике. Но Юра как-то слишком быстро озаботился получением ссуды на открытие своего бизнеса, и, хотя сумма была не слишком значительной, денежная просьба тогда так расхолодила, что Георгий утратил к нему всякий интерес. Повзрослевший, лощеный, в сутенерских кожаных штанах, тот вдруг зачем-то снова обнаружился среди сатиров и нимф. |